Итценплиц, конечно, уже читала, словно была обязана проглотить за этот рождественский вечер все свои книги,— отец сидел у рояля и «пробовал» новые ноты, подаренные ему мамой. Мама наведывалась в рождественскую комнату лишь урывками, ибо в кухне кипела работа. На завтра жарился рождественский гусь и вообще готовилось как можно больше впрок, ибо прислуге тоже надо было облегчить жизнь на ближайшие два дня.
Затем мы отправлялись спать. Брать с собой книги запрещалось, но можно было взять самую любимую игрушку и положить ее на стул возле кровати. А пробуждение на следующее утро! До чего же хорошо — проснуться с мыслью, что сегодня рождество! Три месяца говорили о нем, так долго ждали, мечтали, и вот оно наступило!
В ночной рубашке крадешься в рождественскую комнату, но как бы рано ты ни пришел, там непременно уже кто-то есть. И вот сидишь, поеживаясь от холода (топить начинают гораздо позднее), и с гордым сознанием владельца спокойно обозреваешь свои новые сокровища. При этом не забываешь, конечно, полакомиться со стола; ну а если уж совсем потерял стыд, то пролезаешь за елку, в тыл, и тем самым бережешь свои запасы...
С утра начинались визиты. К мальчикам приходили мальчики, к девочкам девочки, весь день не прекращалась толчея, шум и трескотня. Гости наносили визиты официально, с тем чтобы пожелать друг другу хороших праздников, а на самом деле разглядывали подарки, сравнивали, одобряли или порицали.
Бедному отцу некуда было приткнуться. Но он переносил это с кротостью и лишь изредка, урывками, заглядывал в свои папки. Второй день рождества протекал уже менее безоблачно, ибо все утро надлежало писать благодарственные письма.
— Приступить к этому никогда не рано,— поучал нас отец.— Они же прислали вам посылки точно к рождеству, вот и вы так же своевременно поблагодарите их и поздравьте с наступающим Новым годом!
Писать благодарственные письма было невероятной мукой. В который уже раз мы убеждались, что полного счастья на земле не бывает; получить десять — двенадцать посылок очень приятно, но это обходится каждому из нас в десять — двенадцать писем! Я старался выводить буквы как можно крупнее. А кроме того, писал всей родне один и тот же текст, опасаясь, правда, что они это могут заметить. Мне почему-то казалось, что дяди и тети обмениваются между собой нашими драгоценными рукописями!
МАМА
Счастливое у человека детство или печальное — не всегда зависит лишь от него одного. Здесь не всяк своего счастья кузнец. Многое могут добавить или отнять родители и окружение. У меня были все предпосылки для счастливейшего детства: самые любящие родители в мире, благонравные сестры и брат; и если я все-таки получился сварливым, раздражительным мальчишкой, с тягой к уединению, то причина этого была только во мне. А мама с ее кротким и приветливым нравом, казалось, была создана для счастливого детства, однако оно получилось безрадостным, и не по вине мамы, — причиной тому был ее приемный отец!
Я уже рассказывал, что бабушке после смерти ее мужа пришлось разлучиться с моей мамой. Она попала к дяде Пфайферу, вдовцу, который прежде был женат на бабушкиной сестре. Другая сестра бабушки, оставшаяся незамужней, вела у вдовца хозяйство. Дядя Пфайфер — по-иному его у нас никогда не называли, я до сих пор не знаю его имени,— был человек неплохой, но подвержен настроению, а это почти то же, что плохо... Детей у него никогда не было, да он и не любил их,— а это уже похуже. Не один десяток лет он служил нотариусом и судебным советником в небольшом провинциальном городишке, знал всех и вся и, зная все тайны, держал всех в своей власти,— а это самое скверное!
В целом у меня сложилось впечатление, что дядя Пфайфер — я успел познакомиться с ним лично — был вовсе неплохим человеком. В сущности, он скорее был, пожалуй, мимозой, но всю свою жизнь питался кровью дракона, а вскормленная драконовой кровью мимоза — это нечто ужасное! Он всегда чувствовал себя обиженным и не понимал, что другие тоже могут обижаться. Он вмешивался в чужие дела, однако не терпел ни малейшего вмешательства в свои собственные. Все лучшее было у него, он знал все, а у других не было ничего, они ничего не знали и ничего не умели! Он любил подшучивать над другими, и порой довольно грубо, но малейшую шутку в свой адрес воспринимал без всякого чувства юмора. Он помнил зло годами, однако презирал тех, кто не мог сразу же простить и забыть. Итальянцев он считал вырождающимся народом, потому что они ели помидоры, и к тому же сырые! По его мнению, единственно приличной обувью для мужчин были штиблеты с резиновой встеж-кой,— короче говоря, он целый век не вылезал из своей глухой провинциальной дыры. Он был пупом земли, притом пупом, который, увы, частенько воспалялся. И как уже сказано — мимозой, питающейся кровью дракона,— лучшего сравнения я не нахожу.
А вдобавок он стал приемным отцом моей мамы. Напуганную, измученную восьмилетнюю девочку, еще не опомнившуюся после смерти отца и разлуки с матерью, сестрами и братьями, дядя Пфайфер взял за руку и повел через весь город в женскую гимназию фрейлейн Миттенцвай. Он вошел с ней во время урока в переполненный класс и сказал:
— Вот вам ковылялочка!
Потом он ушел, держась за живот от смеха. Моя мама, конечно, не засмеялась, а заплакала, ибо весь класс встретил ее шумом и гамом! Прозвище сразу прилипло к новенькой, еще многие годы ей часто приходилось выслушивать пренебрежительное:
— Эх ты, ковылялочка!
Дядя направился не то к себе в контору, не то домой и, довольный своей удачной шуткой, тут же решил пошутить еще раз. Остановив на улице знакомую пожилую фрейлейн, он прошептал ей:
— Фрейлейн Кирхгоф, эта жакетка, что на вас, краденая! Я узнал ее! Чтобы через десять минут она была у меня в конторе!
И удалился, трясясь от смеха. По дороге дядя придумал себе новое развлечение — вслед каждой молодой женщине он тихо говорил: «Фрейлейн, у вас сверкает!» — чем вызывал легкий вскрик. Ибо дамы в то время носили еще длинные юбки, которые застегивались сзади. Если кнопки не были аккуратно застегнуты или же сами по себе расстегнулись, то в соответственном месте «сверкала» белая нижняя юбка.
Не доходя до своей конторы, дядя заглянул в винный магазин и заказал на счет господина муниципального советника Бёзике, к которому был приглашен вечером, двадцать бутылок лучшего бургундского. Герр Бёзике славился тем, что угощал своих гостей третьесортными винами, поэтому дядя предположил, что муниципальный советник будет благодарен ему за намек на способность гостей оценить и кое-что получше. Однако тут дядя ошибся...
Затем господин нотариус скрылся в своей конторе и принялся тиранить клиентов: им надлежало делать только то, что хотелось ему, иначе он вел их процессы плохо. И он сердился на клиентов, если те не слушались его, сердился на судей, если они выносили не то решение, что он ожидал, сердился на тетю, если на обед подавали мясо, а он предвкушал рыбу (пусть в тот день во всем городе не было рыбы, но его это не касалось, он все равно сердился!). А на маму он вообще сердился всегда...
Но удивительно, что при всем том этот человек был, в сущности, добр, только болезненно обидчив. Дядя искренне привязался к моей маме, делал для нее все, что можно сделать для ребенка,— естественно, по своему разумению! — но он был кошмаром ее детства, он превратил ее жизнь в ад. Мама вечно боялась его, она никогда не знала, что дяде понравится, а что — нет (он и сам этого не знал!). Ее маленькое сердечко жаждало ласки, девочка тосковала по своей милой матушке, по сестрам и братьям, но то, что она тосковала, что ей хотелось домой — это же опять оскорбление! Дядя и его дом были в сто раз лучше, чем жалкий «свекольный бурт» в Целле, в котором обитала бабушка,— о чем тут тосковать!
Была попытка общаться с подружками, но и ее вскоре пресекли.
Мама сказала:
— Дядя, меня сегодня позвала к себе Густхен Фрёбель. Можно, я пойду в гости без фартука? Все девочки будут без фартуков!