Тогда и родилась присказка к каждой молитве: «Пусть минует меня чаша сия». Какая чаша, Ганс не говорил: бог сам все знает.
Однако, чтобы помочь богу в исполнении просьбы раба своего, он ревностно нес службу: проштрафишься — фронта не миновать.
Все шло нормально, и вдруг — пленение…
Сначала, когда еще не прошел страх, вызванный возможностью смерти в снегу, он даже радовался, что лежит в тепле, что у него целы руки и ноги. Лишь под утро, когда стало ясно, что русские вот-вот проснутся и могут пересмотреть судьбу своих пленников, под сердце закралась тревога.
Как утопающий за соломинку, хватался Ганс за рассказы отца. И вынужден был признать, что пока сбывалось все, о чем говорил отец: русские и не пытались измываться, унижать человеческое достоинство его, Ганса, или Пауля. Даже не проявляли к ним повышенного интереса, вели себя так, будто пленные немцы для них не диковинка.
За одно это он благодарен им.
Правда, раза два, как казалось Гансу, беда была рядом. Особенно не по себе стало, когда Пауль приказал дословно перевести его ответ Петру, осмелившемуся оскорбить фюрера. Лично он, Ганс, воздержался бы от такого ответа. Но все обошлось.
Зато было много вечеров, когда разговоры завязывались сами собой. Тогда и узнал, что эти русские — бывшие солдаты, отбившиеся от своих частей, — темными ночами рвали линию связи, убивали немецких солдат-одиночек.
Эти действия русских казались ему настолько абсурдными, что однажды он изменил правилу держать свои мысли при себе и спросил:
— Как долго вы намерены сопротивляться неизбежному?
— До полной победы над фашизмом воевать будем, — ответил Каргин.
Ганс мог бы напомнить, что вермахт подмял под себя Эстонию, Латвию, Литву, Белоруссию и Украину, взял Одессу, Киев, Минск и другие большие города, окружил, зажал петлей голода Ленинград и подошел к Москве, но осмелился только заметить:
— Позвольте, но ваши редкие вылазки нельзя назвать войной. Это не боевые операции, а скорее всего… — Тут он замялся, пытаясь подобрать менее обидное выражение.
Паузу нарушил Юрка, его спаситель:
— Как хочешь, так и называй наши действия, мы не обидчивые. А с позиций наших не сойдем. До самой нашей победы не сойдем.
Они не сойдут со своих позиций… Странно, очень странно… Лично он, Ганс Штальберг, пожалуй, не смог бы жить под вечным страхом смерти да еще так непоколебимо верить в свою победу.
За одно это русские достойны уважения. Как нация достойны.
К этому выводу Ганс шел долго, по нескольку раз пережевывая то, что слышал от отца, что увидел и пережил сам.
Самое странное и непонятное за дни пребывания в плену было то, что Пауль вдруг настолько сблизился с русским мальчиком Петером, что добровольно вызвался сначала помогать ему по хозяйству (колол дрова, носил и растапливал снег), а потом даже ушел с ним подключать приемник к линии, сказав:
— Я — связист, ефрейтор.
И сходил, и вернулся, принеся сводку советского командования, в которой говорилось о разгроме вермахта под Москвой.
То-то ликовали русские!
А Юрий даже несколько раз повторил:
— Ну? Чья берет, чья?
Все шло более или менее нормально, и вдруг Пауль заболел. Еще вчера пожаловался на недомогание, а сейчас, ночью, Ганс случайно прикоснулся к нему и отдернул руку: Пауль горяч, как раскаленная печка.
Пауль заболел… По логике жизни его нужно изолировать. А как изолируешь в этих условиях? Да и зачем?..
Нет, Гансу не все понятно и приятно в характере Пауля, в беде лучше рядом иметь кого-то другого, кто маскировал бы свои взгляды, убеждения. Однако он, Ганс, не имеет права выбора.
И все же, если русские, опасаясь заразы, немедленно ликвидируют Пауля…
Тогда он, Ганс, останется один. Совсем один!..
От подобных мыслей бьет озноб.
Может, попросить у русских позволения переселиться в свободную землянку? Он, Ганс Штальберг, поклянется родовыми муками матери, что не сделает даже попытки к побегу, что будет свято верен русским.
Поверят ли? Ведь они безбожники…
Так думал Ганс, когда в землянку ввалился Григорий с незнакомцем, зажег лампу и проорал привычное:
— Подъем, орелики!
Афоня с необъяснимым любопытством уставился в тот угол, где, по словам Григория, лежали немцы, и видел, как оба они рванулись с нар при первых звуках команды. Рванулись разом, но один тут же сник и как-то боком сунулся на пол. Второй склонился над ним, подхватил и стал поднимать, горячо нашептывая что-то.
Григорий добавил в лампе огня, и стало отчетливо видно, что глаза у Пауля закрыты, что на ногах он держится только потому, что Ганс сзади обнимает его.
Каргин вплотную подошел к немцам, глянул на Пауля и сказал:
— Он же болен, пусть ляжет.
Ганс как только мог осторожно опустил товарища на нары и заговорил горячо, с искренней слезой в голосе:
— Он поправится… Я очень прошу… Клянусь вам…
Забылась заранее подготовленная убедительная речь. Даже слова русские забылись от волнения, вот и бормотал никому не понятные обещания.
— Его бы поближе к печке, — подсказал Павел.
Каргин кивнул, и Петро с Григорием помогли Паулю поудобнее улечься на новом месте. Во всех их движениях Ганс не уловил ничего, кроме обыкновенной заботы о больном товарище. И у Ганса появилась уверенность, что все обойдется обязательно хорошо; он даже перебрался поближе к Паулю, он уже не думал о том, что может заразиться.
А русские сдвинулись вокруг пришельца, который сказал, что вермахт разбит под Москвой, вот фашисты и бесчинствуют там: палят деревни, угоняют на запад мирных жителей. Потом, помявшись немного, закончил:
— Василий Иванович велел передать, что лейтенант выпил и к Нюське завалился, хотя в деревне твердая власть нужна.
Ганс, разумеется, не мог знать, что Афоня умышленно и смягчил вину Виктора, и несколько путано доложил о ней, желая хоть этим помочь товарищу. Ганс просто удивился, что о таком пустяке докладывается командиру: эка невидаль, офицер выпил и с женщиной развлекся!
Так считал Ганс, отметив для себя, что Каргину, оказывается, подчиняются не только здешние бывшие солдаты, но и неизвестный лейтенант. Еще больше он удивился, услышав решение Каргина — человека доброго, отзывчивого и спокойного:
— Насчет лейтенанта, если комиссар согласен, приказ такой: разжаловать в рядовые, лишить правительственной награды. Как морально разложившегося.
Не знал Ганс, что такое вроде бы суровое решение Каргин принял с огромной радостью, даже с тайным облегчением: ему, как и остальным его товарищам, было крайне неприятно, что мальчишка — пусть и бедовый — в глазах народа незаслуженно слывет и лейтенантом, и медаленосцем. Конечно, можно было развенчать его и сразу, как только встретились и узнали биографию, но не принесло ли бы это ущерба общему делу? Ведь кое-кто мог бы подумать, что все советские, которые сейчас во вражеском тылу