оказались и вокруг себя народ сколачивают, в какой-то степени тоже самозванцы?..
А разве можно народ на большое дело поднять, если у него нет к тебе полной веры?
Василий Иванович, видать, понял, что сейчас самое время справедливость установить, поэтому и прислал Афоню с известием о художествах Витьки Самозванца. А сам власть свою не применил только потому, чтобы еще больше придать веса ему, Каргину.
Кроме того, в теперешнем положении, когда враг власть имеет, с малой моральной гнили многие большие беды могут начаться…
Строгость наказания поразила Ганса, но то, что где-то здесь же есть и комиссар, в согласии которого нуждается Каргин, и вовсе огорошило. Большевистский комиссар в тылу немецкой армии?! А вдруг он до сегодняшнего дня ничего не знал о том, что Каргин приютил их с Паулем? Вдруг этот мужик, что так внимательно рассматривает его, Ганса, сегодня впервые доложит комиссару об этом, и тот…
Афоня же на какое-то время вообще лишился речи: и звание, и награду — все долой?.. А остальные будто бы еще и недовольны. Мало им этого, что ли?!..
Но спросить об этом не успел, так как снова заговорил Каргин:
— И еще комиссару скажи, что я за то, чтобы он собрал, кого можно, и принародно объявил это. Оно больнее ударит.
— Справедливость восстановлена, и по зубам схлопотал! — оживился Григорий, хотел сказать еще что-то, но Каргин перебил его:
— Доложи также, что у нас Пауль заболел. Может, прикажет раздобыть медикаменты?
Последнее понравилось Афоне. Не потому, что он желал быстрейшего выздоровления фрицу (пусть хоть сегодня сдохнет!). Афоня увидел в этом задании путь к восстановлению авторитета Виктора, уже какое-то искупление его вины и поэтому жадно ухватился за слова Каргина, зачастил радостно:
— В Степанкове — в клубе, сельсовете и райкоме — госпитали, как лекарства не достать? А что трудно или опасно, так разве нам впервой? Лейтенант-то, — тут Афоня запнулся, но быстро поправился: — Он-то, лейтенант бывший, на такие операции горазд. Мы ее, операцию, как миленькую, провернем. Разрешите идти?
Горячность Афони и то, что задание Виктора он воспринял, как и свое, обрадовали Каргина. Но он вида не подал, только предложил тоном радушного хозяина:
— Может, чайку с нами сгоняешь?
— Не, мне еще шагать и шагать, — заторопился Афоня и вышел из землянки, даже не взглянув в сторону пленных.
А Ганс подумал, что давно ли в Степанкове был один госпиталь. Теперь их уже три…
— Видать, Виктор там крепкие корни пустил, — заметил Каргин, все еще переживая радость Афони.
— Хрен с ними, с корнями, — заворчал Григорий. — Операцию не провернем? Хоть малюсенькую?
— Так ведь снегом воронки еще не замело, что остались от тех двух машин, — сказал Каргин так, словно намеревался уговаривать Григория отдохнуть.
Моментально в разговор вклинился и Федор:
— То было три дня назад. Пора бы и…
— И чего вы на меня набросились? — повел плечами Каргин. — Или я против? Давайте пораскинем мозгами, когда и куда ударить сподручнее.
Они уселись вокруг стола и оживленно заговорили.
А Ганс, хотя они и не таились от него, не слушал их. Он вновь думал о загадках души русского человека. За выпивку и короткую близость с какой-то женщиной сразу разжаловали, и кого? Заслуженного боевого офицера! А о том, что от Пауля можно заразиться, об этом не подумали. Где же здесь железная логика жизни? Где та центральная струна в жизни человека к целой нации? У немцев она ясна: выполняй беспрекословно все, что тебе прикажет фюрер лично или через людей, поставленных над тобой. Убивай, жги, как только и что можешь, — за все не ты, а старший в ответе. Просто и понятно.
А у русских?
Во имя спасения жизни немца рисковать своими, русскими? Ведь добыть медикаменты — не просто сходить в аптеку и купить.
Кроме того, Пауль вовсе не так плох, что немедленно подавай ему лекарства. Да и организм у него молодой, сильный и сам должен справиться с болезнью.
Василий Иванович, готовясь взвалить на себя ношу коммуниста-подпольщика, который под личиной старшего полицейского по долгу своей службы был обязан создавать хотя бы видимость деятельности на пользу Великой Германии, не мог даже предполагать, что она окажется так невероятно тяжела. Фон Зигель периодически подсовывал ему задачи, при решении которых требовалось найти что-то такое, чтобы и комендант остался доволен, и товарищам в глаза смотреть было можно с чистой совестью.
А личные встречи со Свитальским или фон Зигелем? Каждая из них была поединком, после которого чувствуешь себя опустошенным.
Да и изучение окружающих людей, установление с ними контактов — это не только опасно, но и томительно, даже муторно: затаились люди, не открывают своей души человеку, который известен им как бывший лесной бандит, а ныне — старший полицейский деревни Слепыши. Перед иным человеком самого себя наизнанку чуть не выворачиваешь, он поддакивает, соглашается с тобой и… в последний момент обязательно уклонится от прямого ответа.
А ведь пока беседовал преимущественно с теми, кому о нем замолвили словечко дед Евдоким, Груня или Клава!
Откровенные же разговоры дают поразительно много. Взять, к примеру, Нюську. Запали ему в память ее слова о том, что она «оседланная, но не сагитированная». А потом и этот дурацкий случай с Виктором подвернулся. Вот и зашел вечерком к Нюське. Поговорили о погоде, о том, как бы до весны дожить. И тут он намекнул: дескать, весной-то обязательно большая вода будет, она поочистит землю, наведет на ней порядок. Казалось бы, самый обыкновенный разговор, а Нюська поняла его правильно. И раскрылась.
Оказывается, она родилась в Смоленске, в слободке, где все дома были только одноэтажные и обязательно герань на каждом окне, обязательно занавесочки; чем плотнее стоит герань на подоконниках, чем затейливей узор на занавесочках, тем больше достаток в доме. Так считалось.
Когда Нюська была еще девочкой, у них герань стеной стояла на окнах. А к тридцатым годам уцелел лишь один цветок, да и то потому, что Нюська облапила его ручонками и так ревела, что мать отступилась. И вся беда — пьянство матери. Оно подкралось незаметно, а потом захлестнуло, закружило, заметелило. Правда, мать — в прошлом хорошая портниха, а теперь пьянчуга, готовая на любые унижения ради водки, — все же успела передать дочери часть своего таланта, и Нюська чуть ли не с четырнадцати лет смогла сама зарабатывать шитьем, стараясь всячески отделиться от матери, от ее нахальных, бесцеремонных гостей. В четырнадцать же лет, если не раньше, Нюська узнала и правду о рождении детей.
Ей исполнилось лет семнадцать, когда стала ловить на себе жадные, оценивающие взгляды мужчин. Это не обижало, даже льстило, что матерые мужики, познавшие не одну женщину, тянутся к ней.
В начале тридцатых годов Нюська впервые и предприняла набег на окрестные деревни.
Из поездки вернулась с толстой пачкой червонцев и двумя плетенками, где один к одному лежали куски сала и масла. Одну плетенку через знакомых мигом продала и ахнула, увидев, какую кучу денег огребла без единого усилия. Сразу после этого, как теперь считала Нюська, она и допустила первый жизненный промах: позволила себе влюбиться в Сашку-гармониста. Дело в том, что его бурная любовь отцвела одновременно с шелестом последних червонцев из пачки, о которой он знал. Нюська в то время еще была готова на жертвы ради любимого, она чуть не достала потаенные сбережения, да сам Сашка спас от беды, сказав спокойно, деловито:
— Вот и кончилась пирушка, начинается похмелье. А я никогда не опохмеляюсь там, где пил.
Чувствовалось, не ей первой так сказал.
Когда он ушел, Нюська долго ревела от обиды, что за свои деньги любовь свою продала.