На углу улицы Кондотти заметили госпожу Маунт-Эджком, шедшую по левому тротуару вдоль японских витрин этой своей плавной, ритмической и очаровательной походкой.

— Донна Елена, — сказал Галеаццо.

Оба смотрели на нее; оба чувствовали очарование этой походки. Но взгляд Андреа проникал сквозь платье, видел знакомые формы, божественную спину.

Догнав ее, вместе поклонились; прошли дальше. Теперь они не могли смотреть на нее, но она смотрела на них. И Андреа чувствовал последнюю пытку идти рядом с соперником на глазах у оспариваемой женщины, думая, что эти глаза может быть наслаждались сравнением. Мысленно, он сам сравнил себя с Сечинаро.

У последнего был воловий тип белокурого и синеглазого Лючио Веро; и между великолепными золотистыми усами и бородой у него краснел лишенный всякого духовного выражения, но красивый рот. Он был высок, плотен, силен, не тонко, но непринужденно изящен.

— Как дела? — спросил его Андреа, подстрекаемый к этой смелости непобедимым любопытством. Подвинулось приключение?

Он знал, что с этим человеком можно вести подобный разговор.

Галеаццо повернулся к нему с полуудивленным и полувопросительным видом, потому что не ожидал от него подобного вопроса, и менее всего в этом столь легкомысленном, столь спокойном тоне. Андреа улыбался.

— Ах, да, с каких пор длится моя осада! — ответил бородатый князь. — С незапамятных времен, возобновляясь много раз, и всегда без успеха. Являлся всегда слишком поздно: кое-кто предупредил меня в завоевании. Но я никогда не падал духом. Был убежден, что рано или поздно придет и мой черед. И действительно…

— Ну и что же?

— Леди Хисфилд благосклоннее ко мне, чем герцогиня Шерни. Надеюсь, буду иметь вожделеннейшую честь быть занесенным в список после тебя…

Он разразился несколько грубым смехом, обнажая белые зубы.

— Полагаю, что мои индийские подвиги, оповещенные Джулио Музелларо, прибавили к моей бороде героическую ниточку непреодолимой храбрости.

— Ах, твоя борода должна дрожать от воспоминаний в эти дни…

— Каких воспоминаний?

— Вакхических.

— Не понимаю.

— Как! Ты забыл о пресловутом базаре в мае 84 года?

— Ах, вот что! Ты меня надоумил. В эти дни исполнится третья годовщина… Но ведь тебя-то не было. Кто же рассказал тебе?

— Ты хочешь знать слишком много, дорогой.

— Скажи мне, прошу тебя.

— Думай лучше, как бы поискуснее использовать годовщину. И сейчас же поделись со мною известиями.

— Когда увидимся?

— Когда хочешь.

— Обедай со мной сегодня; в Кружке, около восьми. Там-то можно будет заняться и другим делом.

— Хорошо. Прощай, золотая борода. Беги!

На Испанской площади внизу лестницы простились; и так как Елена пересекала площадь направляясь к улице Мачелли, чтобы пройти на улицу Четырех Фонтанов, Сечинаро догнал ее и пошел провожать.

После усилия притворства сердце у Андреа сжалось чудовищно, пока он поднимался по лестнице. Думал, что не хватит сил донести его доверху. Но он уже был уверен, что впоследствии Сечинаро расскажет ему все; и ему почти казалось, что он в выигрыше! В каком-то опьянении, в каком-то вызванном чрезмерным страданием безумии, он слепо шел навстречу новым пыткам, все более жестоким и все более бессмысленным, отягчая и усложняя на тысячу ладов свое душевное состояние, переходя от извращенности к извращенности, от заблуждения к заблуждению, от жестокости к жестокости, не в силах больше остановиться, не зная ни мгновения остановки в головокружительном падении. Его пожирала как бы неугасимая лихорадка, которая своим жаром вскрывала в темных безднах существа все семена человеческой низости. Всякая мысль, всякое чувство приносило пятно. Он стал сплошною язвой.

И все же, сам обман крепко привязывал его к обманутой женщине. Его душа была так странно приспособлена к чудовищной комедии, что он уже почти не понимал другого способа наслаждения, другого вида страдания. Это перевоплощение одной женщины в другую перестало быть деянием отчаявшейся страсти, но стало порочною привычкою и, значит, настойчивой потребностью, необходимостью. И отсюда бессознательное орудие этого порока стало для него необходимо, как сам порок. В силу чувственной извращенности он почти был уверен, что реальное обладание Еленой не дало бы ему острого и редкого наслаждения, какое было дано ему этим воображаемым обладанием. Он уже почти не мог больше в сладострастной идее разделить этих двух женщин. И так как он думал, что реальное обладание одною уменьшало наслаждение, то и чувствовал притупленность всех своих нервов, когда при утомленном воображении он находился перед непосредственной реальной формой другой.

Поэтому он не перенес мысли, что с падением Дона Мануэля Феррес он лишится Марии.

Когда к вечеру Мария пришла, он тотчас же заметил, что бедное создание еще не знало о своем несчастии. Но на следующий день она пришла тяжело дыша, встревоженная, бледная, как мертвец; и, закрывая лицо, разрыдалась в его объятиях.

— Ты знаешь?..

Весть разошлась. Скандал был неизбежен, крах был непоправим. Пошли дни отчаянной пытки; в эти дни, оставшись одна после стремительного бегства мошенника, покинутая немногими подругами, окруженная бесчисленными кредиторами мужа, затерянная в законных формальностях описей, среди приставов и ростовщиков и прочей подлой твари, Мария обнаружила героическую гордость, но безуспешно старалась спастись от окончательного краха, разбившего всякую надежду.

И она не хотела никакой помощи от возлюбленного, никогда не говорила о своем мучении с возлюбленным, сетовавшим на краткость любовных свиданий; не жаловалась никогда; еще умела находить для него менее печальную улыбку; хотела еще повиноваться его причудам, со страстью предоставлять осквернению свое тело, проливать на голову убийцы самую горячую нежность своей души.

Все вокруг нее рушилось. Наказание свалилось слишком неожиданно. Предчувствия говорили правду!

И она не сожалела, что отдалась любовнику, не раскаялась, что отдалась ему с такою беззаветностью, не оплакивала своей утраченной чистоты. У нее было одно горе, сильнее всякого угрызения и всякого страха, сильнее всякого другого горя; это была мысль, что она должна удалиться, должна уехать, должна разлучиться с человеком, который был жизнью ее жизни.

— Я умру, друг мой. Иду умирать вдали от тебя, одна-одинешенька. Ты не закроешь моих глаз…

Она говорила ему о своей смерти с глубокою улыбкой, полной убежденной уверенности. Андреа еще зажигал в ней призрак надежды, ронял ей в сердце семя мечты, семя будущего страдания!

— Я не дам тебе умереть. Ты будешь еще моею, долго и долго. Наша любовь еще увидит счастливые дни…

Он говорил с нею о ближайшем будущем. — Поселится во Флоренции; откуда будет часто ездить в Сиену под предлогом научных изысканий; будет жить в Сиене по целым месяцам, копируя какую-нибудь старинную хронику. У их таинственной любви будет скрытое гнездо на пустынной улице в вилле, украшенной майоликой Роббии, окруженной садом. У нее найдется час для него. Иногда же она будет приезжать на неделю во Флоренцию, на великую неделю счастья. Они перенесут свою идиллию на холм Фьезоле, в тихом, как апрель, сентябре; и кипарисы Монтуги будут столь же милосердны, как и кипарисы Скифанойи.

— Если бы это была правда! — вздыхала Мария.

— Ты мне не веришь?

— Да, верю; но сердце подсказывает мне, что все эти вещи слишком сладостные так и останутся

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату