груди. – Убирайтесь вон и помните: покамест жив субкомиссар, вы сами нам не нужны. О предательстве не помышляйте – у миссерихордии длинные руки! И когда она доберется до вас – самые ужасные ваши сны будут лишь шуткою в сравнении с тем, что придется вам испытать, аббат Тристан.
С этими словами он кивнул крючконосому монаху, который пребольно ухватил толстяка за загривок и, протащив еще по лестнице, вышвырнул на улицу, прямо на грязную мостовую.
При падении аббат сильно ушибся и едва не переломал себе руки, но кое-как поднялся и заковылял прочь, моля бога смилостивиться над ним. Не разбирая дороги, Тристан Бофранк шел, сам того не желая, к той части города, что именовалась Бараньей Бочкой, – именно там обитали не столь давно и преужасный упырь Шарден Клааке, и преданный смерти вместо него бедолага Волтц Вейтль. Ныне же и без того имевшая репутацию клоаки Баранья Бочка окончательно превратилась в вертеп; сюда не заворачивали ни патрули гардов, ни кирасирские разъезды, ибо чумное поветрие, выкосив значительную часть обитателей местечка, подвигло уцелевших на невиданный кутеж и разврат, дабы скрасить ожидание неминучей гибели.
Стеная и охая, толстый аббат увидал в окнах одного из домов, невзрачного и покосившегося, яркий свет. Руководствуясь скорее желанием прибиться к людям, нежели здравым рассудком, Тристан распахнул дверь и оказался в преддверии ада.
Огромная комната, перегородки которой были сломаны, являла собою импровизированную таверну. Украденные из разоренных лавок бочки с вином и пивом стояли одна на одной вдоль стен, а за длинными столами безумно пировали люди. В очаге жарился на вертеле целый кабан, от которого подходившие то и дело отрезывали полусырые куски. Кто лежал без чувств, кто тискал и хватал женщин в бесстыдно расстегнутых платьях, иные же прелюбодействовали прямо на столах, среди винных луж и объедков – по двое, по трое и даже по четверо, составляя изобретательные и в то же время преотвратные композиции… Другие плясали под дикую музыку, исторгаемую весьма своеобразным оркестром из флейт, лютней и маленьких барабанов, что в ходу в восточных землях. Совсем юные дети и древние старики скакали в одном дьявольском хороводе, трещали свечи, жир с подгоравшей туши капал в очаг, и сотни глоток вопили каждая о своем…
– Поп! – вскричал кто-то, указывая на Тристана. – Поп! Заходи, наливай вина и веселись, ибо дни твои сочтены!
Ярко размалеванная девица ухватила растерянного аббата в свои объятия и, зловонно дыша прямо в лицо, спросила:
– Нравлюсь я тебе, красавец толстячок?
– Пусти меня! Пусти! – только и смог пробормотать аббат, прежде чем девица впилась ему в губы липким и отвратным поцелуем. То был поцелуй самой смерти, и аббат Тристан Бофранк отдался ему и телом, и душою; в ушах грохотали голоса и барабаны, яркие огни неслись вокруг, словно в праздничном фейерверке, ноги скользили в лужах блевотины, покрывавших пол…
Едва распутная девица оторвалась от губ аббата, как ему поднесли деревянный ковш с вином, и Тристан принялся жадно хлебать, давясь и кашляя, пуская пузыри и снова давясь…
Внезапно он оттолкнул опустевший ковш и возопил, тщетно пытаясь перекричать адскую какофонию:
– Каюсь! Каюсь, добрые люди, ибо дурного возжелал я, недостойный аббат Бофранк!
– Аббат! Аббат! – принялись вопить пьяницы, размахивая кружками, посудою, а некоторые так даже непристойно оголенными удами.
– Прочитай нам проповедь, аббат, может, мы станем ближе к богу, коли все еще нужны ему!
– Взбирайся на стол, жирный боров, а то ты слишком короток в ногах и теле и тебя не видно!
– Проповедь! Хотим проповедь!
Тристан Бофранк и в самом деле взгромоздился на стол, подсаживаемый десятками рук, кои не только толкали его вверх, но и щипали, и шлепали. Помавая руками, он вскричал:
– Пируете?! Прелюбодействуете?! Дни ваши последние?! Так поймите, неразумные: кто имеет бога Целью, тот должен беспрестанно полагать образ его пред духовными очами своими! То есть должен он иметь в виду того, кто господь неба и земли и всей твари, кто может и хочет дать ему вечное спасение. В каком бы обличье или под каким бы именем ни представляли бы вы себе бога, знайте, что он – господь и он – вседержитель. Явит ли он божественный лик свой и в нем сущность и могущество божественной природы, это будет – благо; будете ли вы смотреть на бога как на спасителя, избавителя, творца, властителя, блаженство, могущество, мудрость, истину, доброту и прозревать в нем бесконечный разум божественной природы, это также будет – благо.
– Где же бог? Кто же? – крикнул какой-то мордастый увалень с кружкою в одной руке и полуобглоданной костью в другой. – Каков он, а, аббат?! Как звать его?!
– Имена, какие мы даем богу, многочисленны, но высокая природа бога проста и не имеет имени – для тварей, кои суть и вы, и я, недостойный. Но мы измышляем божественные имена ради его непостижимого благородства и высоты и потому, что мы не можем ни назвать его, ни выразить вполне. Каждое имя – лишь малая часть богопознания! Но всецело господа не может познать никто. Однако ж мы стремимся к богу, полагаем его целию! Этому исканию предстоят сердечная привязанность и любовь, ибо познавать бога и пребывать без любви суть топтаться на месте безо всякого смысла. Поэтому человек будет всегда, во всех своих делах, сердечно стремиться к богу, которого он отыскивает и любит поверх всякой вещи…
Грешник – а все вы грешники, ибо зрю я перед собою вещи ужасные и святотатственные! – дабы обратиться от своих грехов к достойному покаянию, должен встретить бога всем сокрушением сердца, а такоже отречением от греха. Тогда он получает в этой встрече от милосердия божия верную надежду на вечное спасение и прощение своих грехов…
Но уже никто не слышал его; лишь какой-то оборванец подсунул аббату новый ковш, думая, что пришлец зарабатывает своими речами на выпивку. Шатаясь, Тристан присел на свободный конец лавки и уставился в ковш, где пузырилось на сей раз преотличное розовое вино.
– Радуйтесь! – кричали вокруг. – Радуйтесь!
– Брата я предал, бога я предал… – шептал аббат. – Грешен, грешен… Есть ли мне прощение?
И вновь сотни ног колотили в пол и сотни рук хлопали в ладоши, и Тристан Бофранк сызнова приник к вину, не чувствуя его изысканного вкуса, но осязая, как разум его словно бы сжимается и прячется в самые далекие закоулки, а терзания совести – ибо что есть совесть, как не совместное знание с богом о глубинах