розоватая полоса пролегла на влажной траве, как на воде. Петухи заорали словно оглашенные, с Гаврилова холма сорвалась стая птиц. Они пронеслись над нами, возбужденно гомоня.
– А в общем, все ерунда! - вдруг выпалил я. - Я тебя полюбил. Полюбил, и все. Пожалуйста, выходи за меня замуж!
Она оставила свое коромысло и шагнула вперед, продолжая смотреть мне прямо в глаза. Я никак не мог определить цвет этих глаз; видел четкие линии большого рта, брови, родимое пятнышко на виске и все старался угадать цвет ее глаз, как будто это было очень важно сейчас. Она подошла и приникла ко мне, и мои руки сомкнулись на ее спине. Это произошло само собой, так естественно, как будто ничего другого и не могло быть.
Я вдруг ощутил всю невыразимую живую твердость и нежность, угловатость и мягкость ее тела. Она молча прижалась ко мне, и при всем ее росте и прямизне голова ее оказалась под моим подбородком, и я почувствовал сквозь шерстяную ткань черного старенького и латаного платка запах ее волос. Они пахли сухим клевером, тем клевером, что скошен был третьего или второго дня и пролежал под солнцем, впитывая луговой воздух.
Она вручала себя мне. Без слов, наивно и откровенно. Это был ее ответ. Мне стало сладко. И - страшно. Разом рухнула прежняя жизнь. Я вдруг ощутил, что это такое - отвечать за другого человека. Я ощутил это всем своим существом, прижав руки к ее острым лопаткам и впитывая запах волос. Теперь она никогда не выйдет из моей судьбы, из моих мыслей. И всегда, даже если нас разделит расстояние, я буду чувствовать себя так, как если бы она стояла, доверчиво приникнув телом, вручив мне свою жизнь. Она отдавала мне себя, свою волю, но забирала у меня мою...
И в это пронзительное утро я понял еще одну великую тайну: даже если человек прошел войну и испытал близость смерти, и силу фронтовой дружбы, и боль ранений, и многое другое, он не может быть мужчиной, пока не узнает чувства ответственности за женщину. Я осознал это в одну секунду и понял, что теперь все пойдет по-иному, что старое - позади.
– Антоша, - сказал я.
Я воспользовался именем, которое ей дал отец. Украл его. Но только это ласковое, домашнее имя могло выразить то, что я ощущал в эту минуту.
Всходило солнце, ветер усилился, стал слышен шелест озими.
Она подняла голову, еще раз внимательно посмотрела мне в лицо, как будто признавая своего, улыбнулась чуть-чуть, совсем слегка, краешками большого рта, и снова уткнулась в отвороты моей шинели.
2
Во дворе нашей хаты на завалинке сидел небритый, густо заросший щетиной Климарь и точил на бруске ножи: узкий, с толстым обоюдоострым лезвием, похожий на короткий штык, - для забоя, и длинную финку - для свежевания. Сталь поблескивала на солнце.
Буркан грелся на песке и иногда нервно поглядывал на хозяина. Звук металла, соприкасающегося с камнем,- 'вжик-вжик!' - о многом говорил ему.
– Готовимся, начальник! - сказал Климарь сырым утренним голосом. И засмеялся, как в бочку забухал:- Ге-ге-ге... А я уже опохмелился!
Я идиотски улыбнулся в ответ. Я чувствовал себя таким счастливым, что готов был улыбнуться людоеду. От шинели исходил тонкий клеверный запах ее волос.
В хлеву был слышен лепет Серафимы. Она успокаивала Яшку. Ему перед смертью удалось узнать, что такое ласковый голос Серафимы.
Солнце зависало ясное и горячее. День Семена-летопроводца обещал быть особенно погожим. Уже поднималась от земли в токах прогретого воздуха паутина, выпрямились приникшие было к земле настурции у плетня. Я вошел в хлев. Зорька ушла с деревенским стадом доедать последние травы на лесных опушках, куры бродили по двору, и за дощатой перегородкой, в загончике, оставался один лишь смертник Яшка, довольно худенький, длинноногий кабанчик, пятнистый, с чистой и смышленой мордочкой. Серафима почесывала ему щетинистый загорбок. Яшка похрюкивал, хлопал белыми ресницами от удивления и прислушивался к вжиканью Климаревых ножей.
– Никто не был у Климаря? - спросил я Серафиму.
– Варвара забегала. Вроде разузнать, когда он опять придет на забой, сказала бабка.
Она тоже слушала, как Климарь точит ножи.
– Серафима, вы бы сходили к Семеренковым, - сказал я. - Пора уже.
– Погоди, воскресенье ведь, никуда не денутся. Тебе надо бы настоящих сватов! Как положено. Чтоб старост выбрать... Чтоб не сразу, а на допыты, розвидку, да на запойны, на рукодаины{18}, честь по чести.
– Война вокруг, бабуся!
– Ну так подождать. Вот чтоб Гитлеру, вражине собачьей, чтоб ему!..
– Серафима, они ждут, - я осторожно взял ее под руку. - Все будет хорошо.
– Уж куда лучше, - сказала она, вздохнув. - Уж так-то хорошо, убивцы.
Она бросила последний взгляд на своего любимца. Сколько она вырастила этих Яшек - и всех она любила, и всех отдавала под нож. Чего уж, казалось бы, жалеть? Не первый и не последний. Но каждый из этих кабанчиков доживал до своего срока, набрав положенные пуды сала и попользовавшись благами свинячьей жизни. Такая смерть была естественной. Яшке же предстояло пасть безвременно. И Серафима страдала.
Климарь вошел в хлев с цебаркой, наполненной кипятком, и пустым ведром, в котором позванивала алюминиевая кружка. К теплым навозным запахам сарая примешался густой сивушный перегар.
– Не дрожат пальцы? - спросил я.
Он поставил ведро и, нагнувшись к голенищу, вдруг вытянул по направлению ко мне оба ножа. Движение было быстрым, я не ожидал от этого грузного хмельного мужика такой прыти. Лезвия блеснули у моей шеи. Я едва не отскочил, но, к счастью, все же удержался, успел понять, что это пока шуточки. Климарь не должен был думать, что я боюсь его. Мне еще придется расспрашивать забойщика.
Два острия застыли передо мной. Они были неподвижны, как будто в тисках зажаты.
– Что значит принять норму, - сказал Климарь. - Не дрожат, а? Бабка у тебя понимающая, 'ястребок'.
Не прост, не прост был забойщик... Он спрятал ножи за голенище и грузно, неуклюже перелез через загородку - чуть доски не сломал. Яшка пискнул, бросился в другой угол и посмотрел оттуда с ужасом.
Сквозь раскрытую дверь хлева было видно, как Серафима вышла из хаты и направилась к калитке. Она не оглянулась. На ней была довоенная парадная 'плюшечка', слегка повытертая, и длиннейшая красная юбка, из-под которой выглядывали разношенные башмаки, вихлявшиеся на худых, искривленных годами, болезнями и работой ногах. Серафима ушла устраивать судьбу Ивана Капелюха.