Горелому был полный резон дать Сагайдачному съездить в Глухары для пересчета денег и документов, чтобы затем, дождавшись его возвращения, расспросить его и окончательно убедиться в том, что сообщение Варвары верно. Бывший шеф полицаев как-никак был связан с абвером и знал, конечно, что такое контрольная проверка. Без такой проверки он не мог идти на риск Значит, бандиты должны были пропустить нашего посыльного, то есть меня в Грушевый хутор к Сагайдачному. Все это вытекало из правил игры. Но правила-то были составлены нами, и всегда можно было ошибиться, играя за ту, лесную сторону, Случайность может все опровергнуть. И Глумский сказал:
– Так-так...
Шел мелкий дождь, все вокруг звенело от мороси, густо сыпалась листва на мокрую землю. Поникли золотые шары в палисадниках, пусто и неуютно стало за хатами, на огородах, и особенно остро чувствовалось, что, кроме этих побеленных, накрытых соломой деревянных коробочек, хранящих тепло, и уют, на многие версты вокруг все дико, безлюдно, холодно. Снова кто-то запричитал у Семеренковых. Я узнал голос Серафимы. Она там командовала на правах родственницы.
– Так, так, - повторил Глумский. - А может, я съезжу в Грушевый?
– Нет. Говорить с Сагайдачным должен я. Иначе ничего не выйдет.
Глумский кивнул, соглашаясь. Он знал, что я дружу со стариком. Но он не знал, какая нелегкая у меня задачка... Я все-таки надеялся. Верил.
– А потом тебе ехать в Ожин? - Глумский вздохнул и без всякой, казалось бы, связи с предыдущим спросил: - Слушай, как теперь Антонина будет, а? Одна? Пусть живет у меня... Нас со старухой только двое, дом не последний в деревне, ей будет хорошо. Негоже человеку быть едину - в старину правильно говорили. Она теперь сирота. Нет доли горше: чи итти в люди жити, чи дома журитись.
Для Глумского это была странная речь. Длинная и поэтическая. Я с удивлением посмотрел на него. Нахохлившись, убрав голову в плечи, он мудрым старым дятлом стоял передо мной и ждал ответа.
– А почему ей не у меня жить? - спросил я.
– Ты человек молодой, вольный. Мало ли что...
– Опять двадцать пять! - сказал я.
– Кажется, можно было бы закончить обсуждение этой темы, но председатель, упорно и твердо следуя за какой-то, пока что не ясной мне мыслью, светившейся в его прищуренных глазках, спросил, что называется, в лоб:
– А если ребенок? Или ты там не ночевал? Не знаешь, как это бывает у молодых? Не знаешь, как сухая солома от одной искры горит? Может, в своей городской школе того не проходил?
Он, Глумский, был деревенским мужиком и смотрел правде в глаза без всяких обиняков. Без дипломатии. Но эта прямота и резкость вызывали раздражение.
– Все? - спросил я. - Если ребенок, будем воспитывать! Ясно?
И я напыжился, ощущая себя настоящим мужчиной.
– Серафима - старая бабка, и хата ваша бедная,- сказал Глумский. - Сам подумай.
И тут я догадался. И даже всплеснул руками и привел:
– Слушай, Глумский, ты что же, загодя похоронку мне выписываешь? Вдаль глядишь, как стереотруба?
Мне теперь ясен стал этот дальний прицел и упрямая мысль, что крепко уселась в его угловатой, пришпиленной прямо к плечам, как будто без помощи шеи, голове. Красивое кино смотрел сейчас наш председатель. Я не возвращаюсь из леса, а Антонина невесткой-вдовой входит в дом Глумского, и они со своей старухой нянчат внука.
– У меня колхоз на руках, я привык вдаль глядеть,- сказал Глумский.- Еще не посеял, уже думаешь, как убирать. А ты зубы не скаль. Дело серьезное. И не о тебе речь, о других.
Хотел я ему сказать кое-что в стиле Серафимы, но удержался. Вспомнил мальчишку, бросившего в немецких автоматчиков гранату без запала. Других детей у Глумского не было. В деревне говорили про Тараса: 'Чтоб такого построить, много материалу надо'. Он был разом за трех сыновей, этот парубок. Еще до войны, лет четырнадцати, Тарас отличался самым высоким ростом в Глухарах.
– Ладно, - сказал я. - Извини. Это я от удивления.
– Индюки удивляются, - проворчал Глумский. - Всю жизнь удивляются, до рождества, пока не зарежут. А ты рассуди: до сих пор тебе везло. А впереди еще сколько? Ты тоже вдаль гляди. У тебя, честно говоря, много неприятных шансов. Тебе еще в Ожин после Сагайдачного ехать?
– Мне. Гупана уговорить. Это не просто.
– Вот-вот. Думаешь, они не перекроют дорогу? Дурачки?
Он трезво рассуждал, Глумский, трудно было возразить. По дороге в Ожин бандюги конечно же поставят нам запятую. Я бы выехал туда немедленно, пока записка, которая лежала в ватнике Гната, не попала по адресу. Но как требовать от Гупана людей, не переговорив предварительно с Сагайдачным? Пока что операция зависела от мирового посредника. Мне в этом раскладе выпадали две дальние дороги.
– Постараюсь выжить, - сказал я Глумскому.
– Так-то оно так. А думать о других надо. Ты не один на земле. До нас люди жили и после будут.
Он еще более насупился. Куртка его промокла насквозь. Капли влипали в нее, как в промокашку. После наших ползаний по карьеру сукно приобрело розоватый оттенок.
– Ты подумай, - сказал он.
Наверно, он не был бы председателем, если бы не умел заглядывать далеко. Но я не хотел думать о смерти. Тот, кого одолевали мрачные предчувствия, дрался с оглядкой. А если начинаешь беречь себя в бою, наверняка схлопочешь пулю. Все это были фронтовые истины, привезенные мною в Глухары в готовом виде, проверенные опытом тысяч людей.
– Я подумаю, - пообещал я. - Но помирать не буду.
– Дай бог.
...Вот уж никогда не думал о детях. Не находил в себе отцовских чувств. Ну что приятного в пеленках и воплях? Лысые они почему-то, младенцы, глаза бессмысленные, брови поросячьи, и вечно они то слюну пускают, то мочатся с идиотски серьезным видом, вылупив очи. И почему этим добром так восхищаются женщины? Но если бы у нас с Антониной... Честное слово, эта мысль была мне приятна. Я бы, пожалуй, их нянчил. Я бы с ними возился. Наверно, о детях начинаешь думать по- настоящему, только когда полюбишь их будущую мать. Еще одно открытие, сделанное мной за последние дни в Глухарах. Сколько открытий! Жить стоило, факт.
Уходя, я чувствовал на своей спине настойчивый взгляд председателя. По-моему, он все еще примерял к будущему мысль о внуке. То есть о моем сыне, который мог остаться сиротой.
7
За годы войны в Глухарах научились быстро, не по-деревенски, а по-военному, по-фронтовому, хоронить убитых, без псалтырников с ночным бдением и вообще без долгих