–Да.
Глумский хмурится.
– Здоровая железяка. Ладно, поперек приторочим, к луке, - решает он. Если потребуется, расстегни баранчик, понял? Запасные короба возьми в сидор, за плечи. И смотри не побей жеребцу спину.
– А себе? - спрашиваю я.
Но председатель только хмыкает. Мол, на моей спине не репу сеять. Заживет.
– Начинает признавать! - ворчит председатель, взнуздывая жеребца. Сначала все по Горелому скучал. Он его баловал, Горелый. Белым хлебцем, сахарком баловал... У детишек сахарку не было, а у Справного был.
Вот как: любил он животных, Горелый. Милая черта.
В самом деле, ведь лошадь Абросимова он отпустил, даже вожжи были аккуратно привязаны к кузову брички, чтобы не запуталась коняга.
– Ну, гореловский выкормыш, - говорю я, ухватывая поводья. - У меня сахару для тебя нет!
– За Горелого его не вини, - сердится Глумский, -Ну, помнит он его, помнит. Чем тварь виновата, что привязывается к человеку? Такое ее назначение.
Мы приторочиваем пулемет к седлу. Легкий скрип мокрого песка на дорожке заставляет меня резко обернуться.
Крот!.. На нем тяжелые немецкие сапоги с подковками и короткими голенищами, оставляющие фигурные отпечатки на влажной земле, подшитые кожей галифе, старый, аккуратно залатанный жупан и казацкая папаха. По-парадному вырядился!
– Чего?- спрашивает Глумский, загораживая спиной жеребца.
У Крота, все знают в селе, 'тяжелый' глаз.
– Кузню мою заняли! - мнется с ноги на ногу Крот.
– Знаю, - отвечает Глумский. - Временно.
Я тем временем укладываю запасные короба в мешок. Жеребец перебирает тонкими крепкими ногами, белые 'чулки', резко выделяющиеся на темно-гнедой шерсти, порхают над землей, как гигантские бабочки.
– Правду говорят, что вы в кузне два мешка денег ховаете? - интересуется Крот. - Те самые?
– Правду.
– Это надо ж!.. - Крот снимает почему-то папаху, скребет в затылке. Мабуть, тысяч сто будет?..
– По миллиону вроде в мешке, - отвечаю я небрежно.- Так написано у них.
Пусть прочувствует!
– Чего же, значит, два миллиона? - переспрашивает Крот, и рука его, собиравшаяся водрузить папаху на место, замирает. Нельзя стоять с накрытой головой, когда перед глазами проплывает денежный поток. Миллион - волшебное слово. Нельзя представить себе миллион, но каждый знает, что это очень много.
Крот тоже знает. Он заботливо откладывает в скрыню{24} каждый карбованец. Не сомневаюсь, он и за помощь в сегодняшних похоронах уже получил, хотя, по нашему полесскому обычаю, делать это никак нельзя, большой греха покойник, мол, будет неприять и сорок дней по смерти являться в дом, творить недоброе. Крот - мужик осмотрительный, и, конечно, получил не деньгами - на всякий случай, вдруг старушечьи забобоны{25} оправдаются,- а обещаниями - вещью, казалось бы, бесплотной, нематериальной. Но обещания в наших краях - те же деньги. Если кто обещал пуд ячменя по урожаю, то уж точно даст, хоть бы это был весь сбор.
И сыновья-мешочники каждый раз привозят Кроту выручку, и от колхозной кузни ему, как единственному в округе кузнецу, перепадает немало... Не бедный он человек, совсем не бедный. Куркуль при молоте и наковальне, при пролетарском облике и жалобах на нехватки. Но тут - два миллиона. Выкопать из земли, как старый горшок! На фоне этой находки вся скопидомская жизнь Крота блекнет и теряет смысл. Трудно Кроту. Стоит он, как вол, жует губами.
– Так-так... Что ж теперь с нами делать будете, а?
Его черные, жирные графитовые глаза наблюдают за мной и Глумским. Они почти не выделяются на обожженном, словно покрытом слоем окалины лице, эти глаза.
– Пересчитаем, составим акт, - отвечаю я.- Вот для этого еду за Сагайдачным. Потом сдадим в район. Не только деньги, еще документы, справки разные.
Крот, как будто не поверив мне, смотрит на Глумского. Тот мрачно кивает: так!
– Ну, правильно, - говорит наконец Крот. И вздыхает: - Вот она, война: она раздевает, она и награждает...
– Тебя она раздела? - не выдерживаю я.
Помню, помню я обломок кирпича, просвистевший возле уха. Давно это было, но человеческая злоба и жадность оставляют заметный след в памяти. Доброта не так приметна. Доброту осознаешь много позже, когда взрослеешь и начинаешь понимать, что это лучшее из человеческих качеств.
– Я насчет участия... насчет вооруженной помощи,- обращается Крот к Глумскому. - Хочу, чем могу, способствовать.
– Это ты правильно, - оживляется Глумский.
– Раз такое общественное дело, надо помочь, - продолжает Крот и достает из галифе длинностволый, революционных времен револьвер, - Вот нашел... почистил. Чего ж, раз надо...
Глумский провожает меня на огороды. Тропка от его сарая тянется к старому Мишкольскому тракту.
– Стремена по ноге? - спрашивает он.
– По ноге.
Жеребец, стоя на месте, играет подо мной, как лодка на волне. Каждая его мышца переливается, просит хода.
– Не нравится мне Крот, - говорю я.
– И мне не нравится. Да людей все равно не хватает. Не из чего выбирать.
– Лишь бы он не дознался насчет того, что в бумажных мешках.
–Не дознается! Я позабочусь.
9
Я делаю лишь легкое движение поводьями, и Справный тут же, с места, берет рысью, чуть вывернув голову налево, к жилью, как будто не желая расставаться со своим селом - это у него, очевидно, манера прощания. Он как будто неспешно идет, Справный, шутя. Но тропа стремительно скользит под коня, а дождь, вяло моросящий с утихшего, безветренного неба, начинает сечь лицо. Оглянувшись, я вижу маленького Глумского. С каждой секундой он становится все меньше.
Седло мягко ходит вверх-вниз подо мной, бока лошади, сжатые