она пережила сегодня, это, мне казалось, было бы просто требовательным и грубым инстинктом, приступом себялюбия; чувства, которые я испытывал к ней, были сильнее и сложнее - нежность, страсть, участие...
Никто не знал, может, это была последняя наша ночь, никто не знал, до каких пределов уплотнило наш век военное время, и мне было чуть грустно от этой застенчивой и целомудренной близости, вкус горькой крушинной коры примешался к этой ночи.
'Я люблю тебя', - беззвучно шептал я в ее теплую щеку. И она, словно услышав, еще крепче прижималась ко мне, и мы проваливались в дремоту, чуткую, прерывающуюся без конца дремоту, и сквозь сон, мне казалось, я слышал ее ответные слова, и дождь все шелестел в темных окнах, и в сенях возился и стучал лапой наш сторож Буркан.
Эта странная, летящая, целомудренная ночь совсем не была похожа на ту, предыдущую, с порывами непонятной для меня страсти, учащенным дыханием, болью беспредельной близости и обморочной расслабленностью потом. Но нам было хорошо молчать и слушать дыхание друг друга, мы открывали неизведанные источники счастья, и, просыпаясь после короткого забытья, я вдруг улыбался от радостной мысли: если нам хорошо в эту ночь, когда все ужасы, страхи не улетучились, были живы, реальны, то что же еще ждет?
Открытия следовали за открытиями: то я вдруг удивлялся, как она, длинная, тонкая, сильная, приникнув ко мне, становится такой маленькой и умещается так уютно и ловко, что делается словно впаянной в меня, неотделимой; то разглядывал ее глаза, которые ночью становились черными и необъяснимо глубокими; то нащупывал губами бешено пульсирующую, бьющуюся, как родник, живущую как будто отдельно, бодрствующую во время сна жилку на шее; то ощущал крепость и жесткость ее ключиц, от которых брала начало такая неожиданно нежная и мягкая шея; то поражался, как я могу одновременно ощущать и тяжесть, и невесомость ее головы, лежавшей на сгибе моей руки...
Я засыпал и просыпался, казалось, лишь для того, чтобы испытать счастье нового открытия. Было совершенно удивительным посмотреть на нее, не открывая глаз, и, не произнося ни звука, не шевеля даже губами, позвать: 'Антоша', и почувствовать, как она откликается всем телом,, почувствовать движение ресниц, шелест их, когда они задевали о мою щеку или руку, и услышать немой беззвучный отклик: 'Что, что?' - и снова сказать: 'Антоша, Антоша...' И провалиться в короткий и чуткий сон.
Мы летели сквозь ночь, и обрывки каких-то неясных сновидений проносились мимо, как клочья облаков.
На рассвете залаял и запрыгал от возбуждения Буркан. Я тотчас бросился к пулемету - это пробуждение вдруг слилось со вчерашним, и мне показалось, что сейчас я услышу поскрипывание проволочки, которая нащупывает зубцы щеколды. Но, приблизившись к окну, я увидел торчавшие над плетнем, у ворот, оглобли и узнал белую холку старой Лысухи. Сагайдачный коротко и осторожно постучал кнутовищем по столбу ворот.
– Ну вот наши первые гости, - сказал я Антонине.- Будем встречать.
Она исчезла в сенях, звякнула умывальником, переоделась за занавеской, сделала несколько гибких и таинственных движений, закалывая волосы, и через несколько минут вышла к Сагайдачному на редкость свежей, словно не было летящей от сна к бодрствованию ночи, не было вчерашних страшных часов на Гавриловом холме, старушечьих причитаний и пулеметного треска. Она вышла с достоинством хозяйки дома, которая даже в скорбный час должна принять гостя как положено, чего бы это ей ни стоило. Я смотрел на нее с удивлением. Сколько у нее выдержки! Где она научилась всему?
– Искренне сочувствую вашему горю, Антонина,- сказал старик.
Она сжала губы.
Сагайдачный, склонив свои голый тыквообразный череп, поцеловал ей руку. Антонина не испугалась, не сделала ни одного жеманно-стыдливого движения, а по-царски разрешила Сагайдачному коснуться сухими губами тыльной стороны ладони, и затем рука легко выскользнула из его пальцев. Как будто ей была знакома эта церемония.
Сагайдачный с победно-торжествующим видом взглянул на меня голубенькими, утренними глазками: 'Какова?!'
Я и сам еще не знал - какова.
– Я приехал сказать, что принимаю предложение, - сказал Сагайдачный торжественно. - У меня только одна просьба - накормите меня завтраком!
Антонина чуть заметно кивнула мне и вышла к сараю, к тощим своим курам. На ней было то самое домотканое, крашенное чернокленом платье. Сагайдачный проводил ее взглядом. Только сейчас, при свете разгоревшейся плошки, я увидел, что под глазом у него появилась тонкая синяя полоса.
– Ты не представляешь, какая это радость - смотреть на красивую юную женщину, - сказал мировой посредник.- Даже горе бессильно перед ней.
– Представляю! - ответил я, растапливая печку.
– Нет, милый мой. Доживи сначала до семидесяти лет. Пусть твое зрение очистится от страсти и приобретет истинную зоркость. Тут нужны глаза старика.
– Кстати, что это у вас под глазом? - спросил я.
Он погрозил мне тонким пальцем. У Сагайдачного было странное настроение смесь скорби и удальства. Мне даже показалось, что от него слегка пахнет самогонкой. В такой ранний час!
– Заметил все-таки! - сказал он. - Под глазом у меня небольшой синяк. После тебя ко мне приезжал Горелый.
Я так и замер у печи. Как же это я не догадался! Ну да, узнав, что Сагайдачный не хочет ехать пересчитывать деньги, они должны были сами подтолкнуть его на это.
– Ты растапливай, - сказал Сагайдачный. - Не беспокойся. Я сказал именно то, что нужно: вы просили меня приехать в Глухары подписать акт о найденных миллионах, а я отказался. В сущности, я ведь не солгал, не обманул его, правда?
Я даже поперхнулся. Неужели старика всерьез беспокоил этот вопрос: как бы не солгать? Кому?
– Горелый сказал, что я должен поехать. Я пояснил, что не принимаю участия в официальных мероприятиях. Я нейтрален, как Швейцария. Он приказал поехать и доложить ему обо всем. Я отказался. И он... э... применил легкие меры физического воздействия. Не хотел причинить мне большой боли, даже предупредил: 'Снимите пенсне'.
'Ну конечно! - подумал я. - Пенсне надо было беречь. Ведь Сагайдачный должен еще пересчитать деньги'.
– Я сказал: хорошо. Думаешь, от испуга или жажды мести? Ничуть... Могу я закурить в этом доме?
Он принялся высекать огонь из своего капризного кремня.
На толстой глиняной тарелке перед Сагайдачным пофыркивала глазунья со шкварками. Старик кое-как управлялся с самодельным ножом и трезубой, домашнего литья вилкой. И в то же время разговаривал с Антониной, стараясь отвлечь ее от тяжелых мыслей. Мне казалось, он уже раньше был готов к тому, что Антонина останется сиротой. Догадывался.
– Вы - совершенство, - сказал Сагайдачный, следя за ее руками. Она положила ему добрую половину сковородки и теперь нарезала хлеб - дар Серафимы. - Вам уже говорил этот молодой человек, что вы - совершенство? Он, конечно, не успел! У них сейчас, видите ли, в моде мужественная застенчивость. По-моему, это просто от неумения выразить свои мысли и чувства. В наше время не стеснялись говорить женщине хорошие, красивые слова. И не путали лесть с комплиментом. Кто вас научил, как надо держаться, Антонина?
Она чуть заметно улыбнулась. Никогда я не видел Сагайдачного в