лучшему будущему... Увы, я не мозольный оператор.
– Я прошу только помощи словом, - сказал я.
– Слово - тоже участие. Бывает, оно посильнее пушек. Нет, Иван Николаевич, прошу тебя!
Он погасил папироску в медном, отливавшем зеленью цветке лотоса. Пальцы его дрожали. И для него разговор получался нелегким.
– Ты просишь слишком многого, - сказал он после длительного молчания. Участвовать в вашей... э, операции... это чересчур. Право! Сейчас мне так покойно, хорошо. Моей защитой стала старость. Слава богу, старость благословенное время. Брось этих бандитов, Иван Николаевич. Уверяю, они сами уйдут. Они уже в сборах. И все устроится.
Он повернул голову так, кто я увидел под стеклами голубенькие глазки. Они часто и жалобно моргали.
Мне почему-то расхотелось спорить и убеждать. Неужели он не понимает? Как можно не понимать. Перед моими глазами был Семеренков, утонувший в гигантской кровавой яме. Какие тут нужны слова? Эх, товарищ мировой посредник!
– Вы отказываетесь, Мирон Остапович? - решил я поставить точку.
– Извини, но... отказываюсь. Да, извини, отказываюсь!
– Ладно! - Я встал. - Ладно, Мирон Остапович! После того как вы помогли мне тогда, на гулянке, я думал... Ладно!
Меня ждал в Глухарах Глумский. Что ж, придется его огорчить. Постараемся придумать еще что-нибудь. Без Сагайдачного. Оставим старика в его нейтральной стране.
– Иван Николаевич!.. Ваня!- Сагайдачный поднялся вслед за мной, нашаривая растопыренными пальцами край стола, как слепой. Стеклышки пенсне запотели. Ах, боже мой, как вы, молодые, жестоки. Как жестоки! Куда же ты? Если с тобой что случится, я себя, себя винить буду! Ну посмотри на вещи разумно. Война на исходе!
Он пытался выбраться из-за стола.
Обидно мне было и горько. Все рушилось. Мы упускали верный шанс уничтожить бандитов. Честное слово, я бы ничего не пожалел для него, Сагайдачного, если бы он позвал на помощь. Я пробился бы к его Грушевому острову, даже если бы горел весь разделявший нас лес! Но мне не хотелось, чтобы он думал, будто я какой-то мстительный тип, который удаляется навсегда в злобе.
– Спасибо за все, что смогли сделать, Мирон Остапович, - сказал я.
Чуть заметным пятнышком виднелась в сгущающемся сумраке фотография красивой молодой женщины. Мне всегда казалось, что эта женщина в широкополой шляпке поняла бы меня лучше, чем Сагайдачный.
– Постой! - крикнул Сагайдачный.
Я выбежал на крыльцо. Мария Тихоновна не обратила на меня ни малейшего внимания, возилась с мешанкой. Она в полной мере усвоила уроки философского спокойствия. Но Монтень и Ренар не могли служить ей опорой, как Сагайдачному. Ее утешали кабанчик, куры, корова и старая Лысуха.
Я снял шинель, которую набросил на Справного, чтобы тот не остудился под дождем, надел ее на себя и впрыгнул в седло. Шинель остро пахла конским потом.
– Иван Николаевич! Ваня! - выкрикнул Сагайдачный тонким, сдавленным голосом. Пенсне он держал в пальцах, как бабочку. Он плохо видел в сумраке и щурился.
Справный вынес меня со двора - пулемет задел ветку яблони, и лицо обдало дождевой гроздью. Во мне кипели жалость и гнев. До последней минуты я, несмотря ни на что, верил в Сагайдачного, верил в нашу дружбу. Я чувствовал себя обманутым. И самое обидное, обманул хороший, понимающий, добрый человек.
От трех кислиц Справный пошел галопом, и я не стал сдерживать его.
– Ну и что ты теперь предлагаешь? - мрачно спросил Глумский.
Он как будто и не ожидал ничего хорошего от моей поездки. Или, быть может, как умудренный жизнью человек, успел подготовить себя к неудаче?
– Если они не поверят нам без Сагайдачного, пойдем в УР,- сказал я. - Нас теперь не так уж мало. Отыщем их, пока не ушли!
Глумский кивнул.
– Пойдем следом за Гнатом, - сказал он. - Может быть, и свидимся.
10
– Вот я и вернулся, - сказал я Антонине.
Она встретила меня на пороге. Припала к пахнущей Справным шинели и провела пальцами по щеке, словно стирая дорожную грязь и усталость. И в самом деле, когда она коснулась лица, усталость, боль и все невзгоды как будто улетучились за порог, Я переживал незнакомую мне раньше радость возвращения домой. До сих пор все мои дома были временными, вокзальными...
На лавке, у окна, лежал темной грудой полушубок.
Здесь она ждала. Было темно, пусто и неуютно в хате, было страшно, из пробитой, расщепленной пулями двери тянуло холодом, плошка догорела; но она сидела и ждала.
Пальцы Антонины, прохладные, чуть пахнущие полынью, коснулись уголков рта, разгладили их. Она словно чувствовала, что поездка была неудачной. Она утешала.
Я прижал ко рту ее ладони, я целовал их. Никогда не подозревал в себе столько нежности и любви. Никогда не думал, что буду когда-либо целовать руки женщины, это казалось мне таким неестественным, книжным, придуманным.
Потом я налил в каганец ружейного масла - олии у нас не было, - зажег отвердевший от нагара фитиль и вышел умываться. Буркан стучал хвостом о мои сапоги. Котелок с кулешом, стоявший у порога, свидетельствовал, что пес устроился прочно.
'Что ж, отложим все заботы до завтра, - решил я.- Завтра мы двинем за Гнатом. И, может быть, нам удастся'. Хотя, конечно, они задолго до того, как Гнат подойдет к УРу, проверяют, не ведет ли он кого-нибудь за собой. И засада у них конечно же предусмотрена. И мы можем попасть в ловушку...
Всю ночь за окнами шелестел дождь. Мы лежали на жестком, деревянном топчане, накрытом матрасом, в котором потрескивало и шуршало сено. Мы лежали прижавшись, то засыпая, то просыпаясь от той радости, которую нам давала близость друг к другу. Мы как бы летели сквозь ночь. Было ощущение затяжного прыжка, когда падаешь сквозь облака, и тугой воздух проносится мимо, и земля вращается внизу-то встает косо, то укладывается ровным зеленым, обманчиво мягким ковром, то возносится над головой.
Мы были тихи, как дети, прислушивались к дыханию друг друга, не поднимая головы. Губы время от времени спрашивали: ты здесь? Я не хотел трогать ее: после всего, что