подавлял такое желание. Это было бы унизительно — делать так, как они делают.
«Трус»,- решили о нем кадеты.
Вовка молчал и думал, что все похожи друг на друга, а он один ни на кого не похож. Возникало забытое ощущение, как в раннем детстве после поддельного медведя, что люди вокруг него не настоящие, а он один во всем мире без коварства, тупости и фальши, подлинный человек. И ему надо без конца терпеть, потому что понять его окружающие все равно неспособны.
Уже став инженером — пятнадцать, двадцать лет спустя, — если в памяти всплывал кадетский корпус, Лисицын морщился; только о каникулах воспоминание было приятно.
Когда он перешел во второй класс — и позже, когда перешел из второго в третий, — за ним в корпус приезжал отец. В пути домой они бывали вместе; до дома — целые сутки езды по железной дороге.
В ясные летние дни отец приказывал подать верховых лошадей, учил сына держаться в седле. Он не ожидал, что мальчик окажется таким ловким и смелым. А Вовка упивался новой радостью — мчаться на взмыленном коне навстречу ветру, чувствовать упругую подвижность своих мускулов, шум воздуха в ушах, чуть шевелить поводом и видеть, как конь меняет направление бега и как позади летят комья земли из-под копыт.
Во время каникул Лисицыну все казалось прекрасным. С отцом он часто бывал в лагерях, а с матерью прогуливался по городу, поддерживая ее под руку по-взрослому. Встречая знакомых, мать говорила:
— Вовочка в своем классе — первый ученик.
Он пытался делать вид, что это ему безразлично, но все-таки краснел от удовольствия. Мать говорила правду. В корпусе, по давнему обычаю, вывешивали списки кадет, где фамилии лучших были вверху, а фамилии худших — внизу; список его класса всегда начинался строкой: «Лисицын Владимир». Отметок ниже десяти баллов по двенадцатибалльной системе он не получал.
Вот тут — он втайне усмехался — и сказывалась разница: у Микульского больше шести баллов ни по одному предмету не было.
В книге басен Крылова Вовка подчеркнул карандашом:
Зимой, когда он учился в третьем классе, Микульского исключили из корпуса. Выгнали с позором: за мелкую кражу. Узнав об этом, Лисицын только чуть пожал плечами, будто до случившегося ему дела нет.
Той же зимой следом за Микульским из их класса исключили Иванова, кадета великовозрастного, из неуспевающих, к которому Лисицын относился тоже без особенной приязни. Однако происшествие с Ивановым взволновало Вовку — показалось несправедливым и нелепым.
Преподаватель немецкого языка Отто Карлович Травен изобрел особый метод преподавания. Он изложил грамматику в стихах и требовал, чтобы ее отвечали наизусть. Кадеты зубрили:
Иванов не мог одолеть зубрежки. А Отто Карлович частенько издевался над ним на уроках. «Вы есть лодырь, — говорил. — Вы дубина стоеросовая».
Как-то вечером Иванов сболтнул перед товарищами, что он «проклятому немцу» задаст. Наверно, это услышал кто-нибудь из любимчиков Отто Карловича. На следующий день учитель вызвал Иванова к доске. Кадет, еле приподнявшись, ответил басом:
— Не знаю.
— Нет, пожалуйте, пожалуйте, — ехидно посмеивался немец и манил к себе пальцем. — Напишите-ка из прошлого урока…
Иванов долго стоял у доски и молчал. Злыми глазами смотрел на учителя. Потом взял кусок мела, большой, неудобный. Оглядел его со всех сторон — положил обратно. Достал из кармана перочинный ножик, раскрыл. Опять взглянул на немца.
— А нож… зачем? — испугался Отто Карлович.
Пронзительно чихнув — как раз в это время ему чихнуть захотелось, — Иванов ответил:
— Мел чинить!
А Отто Карлович, не разобрав в чем дело, опрокинул от страха чернильницу и выбежал из класса. Через несколько минут он вернулся. Вместе с ним вошли инспектор классов, полковник Лунько, офицер- воспитатель и двое солдат. Иванов понуро стоял возле кафедры.
— Дайте нож! — приказал воспитатель.
— Какой нож? Чего?
— Веревку! Вязать его! В карцер!
Солдаты навалились на стоявшего у кафедры, скрутили назад руки и вытолкнули в коридор. По пути обшарили его карманы — вытащили перочинный ножик:
— Есть, ваше высокоблагородие! При нем…
Спустя два дня, когда уже стало известно, что Иванова исключают, Лисицын тайком от всех направился к офицеру-воспитателю. Постучал в дверь:
— Господин подполковник, можно?
— Ну, войди, — сказал офицер. — Что тебе?
— Позвольте… — начал Лисицын, озираясь, — он почему-то не хотел, чтобы разговор услышали другие кадеты. — Разрешите, господин подполковник… Конечно, Иванов… я не оправдываю его вообще. А все-таки сейчас несправедливо. Сейчас он не был виноват.
— Что-о?
— Не был виноват, говорю.
— В чем это не был?…
— Он не хотел Отто Карловича зарезать.
— Ты ясно понимаешь, о чем говоришь? Ты что, мнение свое высказывать решил? Марш отсюда!.. — крикнул подполковник. — Нет, стой, погоди! Ты крепко-накрепко запомни: твое дело — слушать и повиноваться. Слушать, повиноваться, и только! Под лампу станешь — на первый раз. Подумаешь… — он саркастически засмеялся, — подумаешь… совета его не спросили! Да если ты еще когда-нибудь осмелишься на что-нибудь подобное!.. Марш отсюда, сказано тебе! Кру-гом!
Наступили морозы. Плац засыпало снегом. На переменах, когда открывались форточки, в класс текли струи белого холодного пара. Приближалось рождество.
Однажды кто-то громко позвал:
— Кадет Лисицын! К инспектору!
Такие приглашения в корпусе бывали редки. Они не сулили ничего приятного. Все начальники, даже классный воспитатель подполковник Терехов, с кадетами попусту не разговаривали. Разговоры обычно были короткими: кадет провинился — надо его наказать.
Теперь в комнате инспектора сидел сам генерал-лейтенант Суховейко — гроза корпуса, которого Вовка раньше видел только издали и только в торжественной обстановке. На его щеках пышно лежали усы с подусниками, как носил император Александр Второй.
— Ты — Лисицын Владимир?
— Так точно! — прищелкнув каблуками, отчеканил Вовка.
— Знал я твоего батюшку, знал.
Генерал вынул из серебряного футляра пенсне.
— Я, видишь, Лисицын, письмо неприятное получил. Твой отец заболел очень опасно…