бесшумно вернулся на чердак.
Через несколько месяцев Анеля показала ему свой набухший живот и с жалобной улыбкой сказала: 'Скоро у тебя будет брат. Или сестра. А у меня – вот такущая грудь и вот такущая жопа'.
Несколько дней и ночей над городом гремел гром. Однажды утром со двора донеслись дикие крики, выстрелы, потом все стихло.
Несколько дней мальчик боялся спускаться с чердака, а когда спустился, увидел во дворе мужчину без головы и сестру со вспоротым животом и без глаз. Они лежали спиной друг к другу, связанные руками и брючным ремнем. От них пахло. Арик бросился в дом, отыскал в кухне большой нож. Перерезав ремень, откатил нестерпимо пахнущую сестру (губы ее были густо накрашены алой помадой) в сторону и бросился на тело бургомистра. Он бил его ножом, пока не потерял сознание. Здесь его и нашел патруль.
Солдаты сдали его в госпиталь, а спустя два месяца он оказался в детдоме. Он жил в детдоме, потом в городке, не покидая того чердака, прекрасных принцесс и влюбленных драконов, под черепичным небом в три звезды и с запечатанным сердцем, мертвый прежде смерти, и все так и будет продолжаться, если он не откроет источники какой-то другой жизни, несводимой к ужасным тайнам, которые лишают жизнь смысла, любви и веры…
– Вот и все, – сказал Иван Иванович. – Я никому про это никогда не рассказывал. Но иногда думал: а почему именно я все это пережил, ради чего Бог – или кто там – подверг меня всему этому, за что? И может быть, если это был чей-то замысел, я не имею права ни вопросов таких задавать, ни рассказывать про это, потому что карлики – не люди? А если я человек, тогда как быть? Вот я задал все вопросы – и вот я ответил на них, Таня. Теперь ты веришь, что я действительно тебя люблю?
Она кивнула: да.
– Поспи хоть немного, – сказал он. – Видишь, на дворе утро, а ты еще жива. Это хорошо. И мне легче.
Она закрыла глаза.
После обеда начался дождь, а к вечеру Танька Матроска умерла.
Иван Иванович прогнал старух, сам тщательно вымыл ее, принес свою холщовую сумку и заперся изнутри на ключ. Он работал всю ночь, а когда утром люди наконец вошли в комнату, они замерли и онемели, увидев на столе Таньку.
– Как же мы ее хоронить будем? – наконец нарушила молчание Буяниха. С тупым ужасом посмотрела на лозунг 'Мир, свобода, равенство, братство и счастье – всем народам Земли!'. – Ее?!
Иван Иванович протолкался через жидкую толпу, спустился во двор и сел на лавочку в беседке, где можно было спокойно покурить.
Капли дождя часто, но негромко барабанили по жестяной крыше беседки.
– Не плачь, Иван. – Доктор Шеберстов с кряхтеньем опустился рядом на скамейку. – Это лучшее, что ты сделал в жизни: вскрывать ее не буду. Зачем? Эх, как она в клубе танцевала – все сбегались на ее коленки поглазеть! Не плачь, буква. Говорю тебе!
Голубеф мотнул головой.
– Я не плачу. Il pleut. Pluie battante[1]. Дождь.
– Ты художник, Иван, но тут никакой бог не поможет, никакое 'фэ'…
– Да я бы по капле…
– Верю! – сердито оборвал его Шеберстов. – Дай-ка прикурить.
ОДНОНОГАЯ ЖИЗНЬ ОДНОНОГОГО МУЖЧИНЫ
Его обнаружили ранним утром на городской свалке – голого, скрюченного и посиневшего от холода, избитого: весь в синяках, ссадинах, кровоподтеках, с ног до головы обляпанный какой-то вонючей бурой слизью, с прилипшими к телу окурками, яичной скорлупой и конфетными фантиками. От него невыносимо разило одиночеством и бездомностью.
Митроха издали ткнул его в бок черенком лопаты – мужчина вдруг открыл глаза и заплакал в голос.
Когда же он выбрался ползком из-за мусорной кучи, Митроха отпрянул, а его напарник Серега перекрестился. Голый мускулистый мужчина был одноногим.
Его окатили водой из пожарного ведра, дали промасленный ватник и брезентовые штаны – на двухметровом детине они смотрелись как шорты.
Мусорщики отвезли его в больницу, а на обратном пути рассказали о найденыше участковому милиционеру Леше Леонтьеву.
После горячей ванны и завтрака, переодетый в больничную пижаму, он завернулся с головой в одеяло и проспал двое суток на узкой железной койке, поставленной нарочно для него в углу бельевой.
Опытная кастелянша Машка Геббельс, прозванная так за свой грязный язык, пришла в восторг, обследовав мужские достоинства одноногого, – 'Боже ж ты мой, ты мой Боже!' – после чего безжалостно разбудила незнакомца и потребовала плату за постой.
Сообразив, что от него требуется, он попросил у Машки презерватив, вызвав у нее неудержимый хохот.
– У меня ледяная сперма, – объяснил мужчина. – Не всем это нравится.
Но Машке понравилось. Вечером она рассказывала санитаркам и кухаркам, как после разогрева – 'Мой градусник зашкалил за сорок!' – внутренности ее вдруг обдало жидким морозом. От неожиданности Машка испытала чувства, о которых когда-то читала в одной книжке перед выпускными экзаменами в средней школе, но давно забыла не только чувства, но и слова.
Она обвела слушательниц ревниво-злобным взглядом и заявила:
– Если хозяйки не найдется, возьму к себе.
– Охота ж тебе всякий хлам подбирать. А если он преступник? – предположила повариха Люба. – Вор или убийца?
– Два сапога – пара. Буду прятать краденое и закапывать трупы, – отрезала Машка. – Прикажет – язык себе откушу.
Ну уж в это-то, конечно, никто поверить не мог: между стиркой-глажкой больничного белья и подпольной торговлей самогоном с куриным пометом она безостановочно крыла всех и вся, особенно евреев (в городке было три или четыре еврейских семейства), по вине которых дохли ее куры, поросята вырастали в тощих борзых собак, умер Сталин и звезды небесные с каждым годом становились все тусклее. За склонность к ругательству ее еще прозывали Говноротой.
Тем же вечером доктор Шеберстов рассказал Леше Леонтьеву все, что ему удалось узнать о найденыше. По документам ('В заднице он их прятал, что ли?') одноногий значился Иваном Алексеевичем Соломенцевым, сорока семи лет, холостым, проживавшим раньше в украинском городе Нежине. Рентгеновское обследование показало, что Соломенцев родился одноногим, о чем свидетельствовали некоторые особенности строения его тазобедренного сустава.
– Рога, крылья и хвост не обнаружены, – с усмешкой завершил свой отчет Шеберстов, наливая в мензурки спирт. – Машка Геббельс готова за него в огонь и в воду, так что с жильем у него проблем пока не будет.
– Кто ж такого громилу мог так ухайдокать? – задумчиво проговорил Леша. – И как он оказался на свалке?
– Он же одноногий, – напомнил доктор. – Остальное выпало из памяти. Бывает: частичная амнезия. Защитная реакция мозга. Может, со временем и вспомнит.
– Вспомнить-то он, может, и вспомнит, да вот расскажет ли?
Удивленно взглянув на участкового, Шеберстов поднял мензурку.
– За здоровье здоровых, – возгласил он тост. – Сердце у него величиной с легкое. Завидовать этому или бояться – я не знаю.
Соломенцев без долгих разговоров принял Машкино приглашение, но от помощи отказался. Попросил только начертить на тетрадном листке точную схему пути к ее дому.
– А не обманешь? – Машка протянула ему бумажку. – По-честному?
– Обманывают только двуногие, – сказал он, изучая схему. – Хомо сапиенсы. А это что?
– Железнодорожный переезд. За ним сразу направо.
– Иди, я скоро буду. Нет, это не нужно.
– Как хочешь. – Машка убрала заранее приготовленные костыли в самый дальний угол бельевой. – Буду ждать.
Всю дорогу она оглядывалась, а дома села в кухне, уронила кудрявую голову – только что из парикмахерской, адрес которой как бы между прочим выведала у поварихи Любы, – и заплакала.
Наскоро подшив пустую штанину, Соломенцев покинул палату и, прижимая локти к бокам, в несколько прыжков спустился по лестнице в вестибюль. Ему потребовалось не больше десяти минут, чтобы одолеть расстояние до железнодорожного переезда. Орущие и свистящие мальчишки на велосипедах отставали от него на мостах и едва настигали на ровной дороге. Иван Алексеевич не размахивал руками и не дрыгал отсутствующей ногой, не извивался всем телом и, казалось, даже не напрягался: легко отталкиваясь от асфальта, он пролетал метра четыре с поджатой ногой, которая, словно пружина, выскакивала из-под короткого плаща лишь затем, чтобы совершить следующий толчок. Так же легко он перепрыгнул через опущенный полосатый шлагбаум и платформу с гравием, которую медленно тащил 'Чарли Чаплин' – маневровый паровозик со смешной трубой. От неожиданности дежурный по переезду старик Ковалайнен взял под козырек и замер в столбняке, с зажмуренными до слез глазами.
– Это я! – крикнул он, впрыгивая в Машкин двор к ужасу давно готовых к смерти кур и борзых поросят, и влетел в открытую дверь, успев подхватить хозяйку на руки.
Опустив ее на стул, он сел на крытый зеленым плюшем диван и сказал:
– Никогда не встречай меня в дверном проеме, не то мне всякий раз придется нести тебя на руках: не могу же я остановиться в середине прыжка.
Машка кивнула.
Он молча оглядел убогую обстановку комнатки, но ничего не сказал.
Машка снова кивнула.
И снова.
– Может, ты поел бы, – наконец проговорила она. – Люба научила меня варить суп и жарить яичницу.
Под утро она вспомнила слово, вычитанное в школьном учебнике, и разбудила беззвучно спавшего мужчину.