– Это называется любовь! – воскликнула она. – Неужели ты меня любишь?
– Я знаю, что такое любовь, – сказал он. – Поэтому боюсь заразить ею окружающих.
– Да ты, похоже, и не спал! – удивилась Машка.
– Наверное. Не могу привыкнуть к тому, что ложусь спать человеком одного возраста, а просыпаюсь человеком на шесть часов старше. Это странно и страшно. Если вдуматься, конечно.
После недолгих раздумий Машка со вздохом сказала:
– Ладно. Я тоже буду читать книжки.
Только на третий день она обнаружила под кроватью два начищенных до блеска огромных стальных башмака с острыми, загнутыми вверх носами.
– Что это? – испуганно спросила она.
– Такие башмаки носили рыцари-госпитальеры, которые отвоевывали у дьявола земли, принадлежащие Иисусу Христу. – Он впервые улыбнулся. – Я не знаю своих родителей, но в детдоме мне сказали, что в корзинке, подброшенной к чужим дверям, рядом со мной лежали завернутые в полотенце эти башмаки. Потом я пытался выяснить… мне сказали, что они настоящие… Рыцари надевали их перед боем.
Машка осуждающе покачала головой.
– Если настоящие, значит, стоят уйму денег. Ну да ладно, не продавать же их! – спохватилась она, заметив, как изменилось выражение его лица. – Но хоть поставь их на видном месте – экспонат ведь, можно людям показывать…
Она уже записалась в библиотеку и честно начала читать книги.
Первой – назло библиотекарю Морозу Морозычу – она взяла энциклопедию на букву 'Э'.
– Не надо, – мягко возразил он, возвращая башмаки на место. -
Некоторые вещи должны стоять под кроватью. Подальше от чужих глаз и всегда наготове, как, например, стыд или любовь. Есть такие вещи. Их немного.
С первых же дней совместной жизни Машке пришлось смириться с тем, что она всюду будет ходить одна и ни одной подружке не посчастливится сдохнуть от зависти, глядя на нее, шествующую под ручку с голубоглазым гигантом Соломенцевым. Это выяснилось сразу, как только они отправились покупать ему одежду и обувь.
Иван поскакал по указанному маршруту, оставив далеко позади алую от натуги Машку, оседлавшую велосипед.
В магазине же он лишь приложил к себе костюм да пальто: 'Все равно перешивать', в обувной и вовсе удалось его затащить лишь после визита к сапожнику Жеребцову, любившему отдавать заказчику обувь с сердечной улыбкой и ласковой поговоркой: 'С рук сдал – с ног само свалится'. Жеребцов битый час выслушивал пожелания необычного клиента, пытаясь вставить хоть слово, наконец махнул рукой и в отчаянии закричал:
– Бывает просто ботинок или просто сапог, но не бывает такого особого ботинка для одноногого мужчины! Для одноногого – половинка пары!
– Но я же не половинка человека, – грустно парировал Соломенцев, после чего Машке и удалось-таки заманить его в обувной магазин.
Ткнув наугад пальцем в ботинки самого большого размера, он ускакал домой. Навьюченная пакетами и коробками, Машка взгромоздилась на велосипед: ей еще нужно было заехать за продуктами.
Дома Соломенцев вооружился ножницами и иголкой и, отправив Машку подышать свежим воздухом в кухне, принялся колдовать над брюками.
– Обе-то штанины зачем отчекрыживать? – проворчала Машка. – А потом снова пришивать?
– Надо сперва решить, какую пришивать, – задумчиво проговорил
Соломенцев. – Это непростая задача для человека, живущего одноногой жизнью.
И только в кухне Машка вдруг с изумлением поняла, что не знает, какая же именно нога отсутствует у Ивана Алексеевича, левая или правая. Она тихонько выскользнула во двор, где на влажноватой земле сохранился отпечаток его босой ступни, и тут глаза у нее полезли на лоб: это был след одной ноги. Ни левой, ни правой.
– Что ж он тогда с ботинками сделает? – пробормотала она. – Чтоб левая от правого родила одного-разъединственного – это как?
Он устроился на работу сторожем – в охрану бумажной фабрики. И пока его коллеги резались в домино в дежурке или спали на жестких лавках, подложив под голову крафт-мешки, туго набитые скомканной бумагой, Соломенцев прыгал вдоль кирпичного забора, мимо складов и эстакады, где из цистерн сливался в емкости мазут и жиры – для соседнего маргаринового заводика, не имевшего собственного подъездного пути. Фабричные крали все: бумагу, отслужившее сукно с буммашины (из которого вязали свитера, варежки и шарфы – в них щеголял весь городок от мала до велика), доски и брусья из столярки, всякие нужные в домашнем хозяйстве железки – от гайки до насосов и листового железа, – наконец, тащили ведрами вонючий жир, который подмешивали в варево для свиней. Охранники об этом знали, но были бессильны перед ворьем: во-первых, потому, что и сами крали что ни попадя, во-вторых, не желали наживать себе во враги почти все взрослое население городка.
– Поэтому ты лучше садись-ка с нами козла забивать, – в первый же день предложили они Соломенцеву, – а не скачи, как блоха на горячей сковородке.
– Я бы с радостью в козла, но сидеть не могу: физиология не та.
Мало того что он в тот же день не позволил никому, даже главному инженеру, ничего тайно вынести с фабрики, так он еще и перекрыл все три известных лаза, через которые мужики с утра отправлялись за опохмелом.
Через неделю начальник отдела кадров предложил ему конторскую работу – 'Мужик ты грамотный, чего там!' – с зарплатой втрое выше, чем у сторожа. Соломенцев отказался.
А еще через три дня приказом по фабрике он был переведен сторожем склада готовой продукции на картоноделательном участке, где никому не мог причинить вреда: никто никогда не покушался на громадные рулоны серого картона, томившиеся в слабо освещенном просторном зале в ожидании отправки на толевый заводик, где картон пропитывался пековой смолой и становился толем, которым покрывали крыши свинарников и обматывали трубы азиатских газопроводов (фабричные гордились тем, что, отведав их товара, передохли все азиатские жуки, до того отлично кормившиеся иностранной пленкой).
Иван Алексеевич безропотно отпрыгивал свою смену по периметру зала и отправлялся домой, где его ждала Машка, наконец-то переставшая бояться, что Соломенцев станет врагом общества номер один да вдобавок инвалидом: многие мужчины грозили оторвать ему первую и последнюю ногу.
С середины октября до конца ноября каждую ночь, надев стальной рыцарский башмак, Иван Алексеевич Соломенцев обходил дозором спящий городок.
– Ноябрь – самый опасный месяц, когда в мир являются призраки и прочие чудовища, опасные для живых людей, – объяснил он слегка ошалевшей Машке, лишь однажды – после четвертого стакана самогонки с куриным пометом – видевшей призрака в форме зеленого чертика. – С одиннадцатого века срок обязательной рыцарской службы установлен в сорок дней. Я бы не стал заниматься этими сказками, – смущенно добавил он, – но если уж мне достались эти башмаки…
Машка кивнула.
– Береги себя. – Он погладил ее по вздувшемуся животу. -
Берегите себя.
И прыгнул в темноту.
Машка снова кивнула.
Значит, такова одноногая жизнь. Обыкновенная тайна обыкновенного одноногого мужчины, который не красил губы, не бил ее железной палкой и даже никогда не мочился мимо унитаза. Одноногая жизнь одноногого человека без рогов, крыльев или хвоста.
Всю ночь – и так сорок ночей подряд – она не могла уснуть до утра, прислушиваясь к мерному стуку-звону стального башмака, предупреждавшему мирных жителей и всякую нечисть о недреманном страже, готовом вступить в схватку со злом. Мирные жители не возражали, поскольку охранник ни платы никакой не требовал, ни даже благодарности. И только Машка, когда он, усталый и замерзший, под утро наконец укладывался рядом с нею, еле слышно шептала:
– Спасибо…
Когда наступило время рожать, Иван Алексеевич отнес Машку в больницу на руках, при этом прыгая так, что ей казалось, будто она плывет на мягком облаке.
Ребенок долго не шел, и обеспокоенный доктор Шеберстов был вынужден взяться за хирургические инструменты. Результат удивил и ужаснул: Машкина утроба извергла два ведра липкой жидкости – и все. Уже наутро женщина не чувствовала никакой тяжести, вообще ничего, что бывает после нормально протекавшей беременности.
Выслушав маловразумительную речь доктора о 'странной ложной беременности', она с торжествующей улыбкой распахнула на груди байковый халат, явив взору Шеберстова пышную тугую грудь, сочившуюся настоящим материнским молоком.
– А это что – ссаки?
После продолжительного молчания доктор – впервые в жизни в голосе его прозвучало что-то робко-извиняющееся – сказал:
– Можешь выпаивать поросят, например…
Повариха Люба выразилась категоричнее и определеннее:
– Если тебе так уж захотелось родить кого-нибудь, свистни любому мужику: за бутылку водки тебе хоть жирафа сделают. А на этого наплюй. – Она всплеснула рыхлыми руками. – Кто ж поверит, что Машка Геббельс станет из-за мужика переживать! Да у тебя их перебывало больше, чем червей на кладбище!
Машка задумчиво покачала головой: у нее было много мужчин, но забеременела она впервые в жизни от одноногого.
– Он очень одинок. А я еще не стала его одиночеством, хотя, наверное, мы сделаны друг для друга. – Она густо покраснела. - Называется: любовь. Теплое одиночество, живое, на двоих. Извини.
– Называется по-другому! – заорала Люба, у которой от пятерых мужчин было семеро детей. – На всякую жопу с гайкой когда-нибудь да найдется хрен с винтом! Вот как это называется, – повторила она, захлебываясь слезами. – Начиталась книжек… Подари ему костыли на прощанье!
– Ну и говноротая же ты, Люба. – Машка покачала головой. – Извини.
Сидя после бани перед зеркалом с гребнем в руках, она долго разглядывала свои тугие щеки, нос картошкой и тонковатые губы.
Наконец со вздохом сказала: