Честно сказать, он не допускал мысли, что люди и в самом деле что-то чувствуют и именно то, что они чувствуют, заставляет их вести себя так, а не иначе. Сам про себя он знал точно: никаких чувств нет.
Есть только желание как можно реже испытывать боль, голод и жажду.
Да еще вести себя соответственно ситуации, чтобы не выглядеть дураком и не прошляпить возможность того, о чем уже сказано.
Потому он и не верил учителю, когда тот рассказывал о чувствах истинно верующего. Конечно, приходилось напускать серьезный вид, согласно кивать, а то еще радостно удивляться, восклицать «Ай, Алла!» и качать головой, как будто в ошеломлении от яркости прояснившихся истин. Учеба в школе стоила того: рано утром давали горячее молоко с хлебом, ближе к полудню старый Усама приносил в класс лепешки и сыр, а под вечер из кухни тянуло благоуханием настоящего варева: то гороховой похлебки (Усама щедро бросал в каждую миску горсть мелко нарезанного лука и петрушки), то капустной, а то, бывало, сладкой шурпы, от острого запаха которой у Салаха кружилась голова. Вдобавок и хлеба можно было брать сколько влезет, а на ночь полагался стакан кислого молока и яблоко. Конечно,
Салах слышал (хоть тогда и не мог вообразить), что богатые люди каждодневно едят именно так и с их стола не сходят ни лепешки, ни сыр, ни кислое молоко, ни похлебка с луком, ни даже яблоки; но чтобы на него самого обрушилась блаженная тяжесть подобного рациона — это ему и не снилось. Как жили до смерти матери, он не помнил. Вроде был более или менее сыт, а чем — кто теперь скажет. Года в четыре его взяла бабка Зита, и, как теперь припоминалось, стало совсем не до разносолов. Когда бабка Зита тоже умерла, ему еще не было девяти, и сначала он прибился к лагерю беженцев на южной окраине городка. Там было неплохо, совсем неплохо. Тамошние пацаны его приняли, и он вместе с ними совершал регулярные ночные набеги на городские палисадники, набивая пузо кислым виноградом и жердёлами до барабанной тугости. Года через три — он к тому времени подрос, стал совсем взрослым и никому не давал спуску, не то что прежде — жизнь пошатнулась, прежние беженцы куда-то стали переезжать, а новые его не признавали за своего. Тогда он переселился под дощатую эстраду в городском парке и бытовал, кое-как пропитываясь мелким воровством и подаянием. Тут его приметил Жирный Карбос, и Салах стал жить при базарной чайной, отрабатывая метлой и нескончаемыми побегушками черствую лепешку и пиалу опивок; бывало, правда, перепадала горсть жирного риса из чьих-нибудь объедков, а то и огрызок бараньего хряща. Но не каждый день, далеко не каждый…
В общем, в свои шестнадцать Салах был худ, черен, зол, никому не верил и мечтал лишь об одном — чтобы его хозяин, жирный чайханщик Карбос, драчливый и беспросветно жадный человек, когда-нибудь опрокинул на себя титан, обварился и умер. Почему-то казалось, что сразу после этого жизнь переменится к лучшему.
Но смерти Карбоса он, слава богу, так и не дождался. В один прекрасный день в чайхану заглянул Расул-наиб, снял калоши, сел на топчан и заказал чайник длинного чаю — то есть такого, который получается, если чайханщик заливает кипяток не короткой, а длинной струей.
Салах, прибежав на кухню, так и сказал хозяину: «Эфенди, севший за крайний топчан, просит чайник длинного чаю и большую порцию белого кишмишу».
Если бы болван Карбос не напутал с заказами, вряд ли Расул-наиб обратил бы внимание на подавальщика. Однако Карбос именно что напутал и надрызгал в чайник для эфенди не длинного, а самого что ни на есть короткого кипятку. Эфенди (который, судя по всему, был по этой части большим докой), заметил ошибку сразу, лишь плеснув толику в пиалу.
— Э! — недоуменно сказал он, сводя белые брови над горбатым носом. — Я же просил длинного! А ну позови хозяина!
Салах снова слетал на кухню: мол, так и так, хозяин, эфенди просит вас к себе. Чем-то недоволен.
Вытирая руки о фартук, пузатый Карбос поспешил на зов клиента.
Услышав претензию, он прижал руки к груди, кланяясь со словами извинений и обещаний. А тут Салах и подвернись как на грех, и Карбос дал ему такую затрещину (почел, видимо, лучшим способом доказать эфенди серьезность своего раскаяния), что пацан едва не полетел с ног.
— Ты чем слушал, урод?! Тебе говорят — длинный, а ты что приносишь?!
— Я же и сказал: длинный! — окрысился Салах.
— Ах ты, сучок! Еще огрызаться! — рассвирепел Карбос, намереваясь продолжить учебу.
Но эфенди властно поднял руку и сказал:
— Оставь его. Иди. Будь внимательней. А ну-ка подойди сюда, во имя Аллаха!
Последнее относилось уже к мальчику.
Салах понял, что господин в белой чалме хочет сам продолжить то, что начал Жирный Карбос. Он беспомощно оглянулся. Чайхана жила своей каждодневной жизнью, и под прохладными шатрами чинар и кипарисов никому не было дела до того, как далеко зайдет процесс перевоспитания. Впрочем, кое-кто из посетителей посмеивался, с интересом наблюдая за происходящим.
Бежать ему было некуда. Салах сделал куцый шаг (господин продолжал повелительно манить к себе), невольно сжался и попросил:
— Пожалуйста, не бейте меня!
— Бог ты мой! — изумился господин в чалме. — Во имя Аллаха всемилосердного! Кто сказал, что я собираюсь тебя бить? Сколько тебе лет? Подойди же ко мне, прошу!
Салах подошел, господин задал ему несколько вопросов, с плохо скрываемым сожалением выслушивая сбивчивые, невнятные ответы этого худого, забитого да и, похоже, отроду не очень-то сообразительного паренька; затем мягким голосом рассказал, что он преподает в школе при одном богословском обществе (Салах слушал его, переминаясь с ноги на ногу и часто облизывая губы), что при школе есть интернат, где живут дети бедняков и сироты; и не думал ли Салах когда-нибудь поступить в такую школу?
— И читать научат? — спросил Салах, когда Расул-наиб замолчал. — Я бы хотел. Но…
Салах сразу поверил учителю, и оказалось, что никакие «но» не играют роли, когда тот берется за дело. Расул-наиб снова приказал позвать хозяина и долго выговаривал ему за то, что тот плохо обращается с прислугой. Когда Карбос, и так-то вечно потный, устал отдуваться и жалобно блеять, Расул-наиб сообщил, что берет мальчика с собой — он должен заниматься богоугодным делом (склонность к которому в нем, в мальчике, он, Расул-наиб, считает несомненной), готовить себя к борьбе за дело веры, а не терпеть издевательства такого злобного и тупого существа, каким, на его взгляд, является Жирный Карбос.
Хозяин попробовал возразить (Салах замер и похолодел, боясь, что господин не устоит в споре и признает законное право Карбоса распоряжаться его жизнью и будущностью, каковая в сравнении с наметившимися было перспективами выглядела тошнотворно тусклой), но Расул-наиб сказал еще одну или две фразы о нуждах веры и чести, и Карбос сник; вздохнув, Расул-наиб протянул ему несколько мелких купюр, посоветовав в будущем быть мягче и разумней. Затем Салах собрал свои пожитки, а ночь провел уже в стенах школы. Узкие окна смотрели в огороженный двор, а у высоких ворот маячил часовой в белой одежде, похожий на архангела. Двухэтажный беленый дом с плоской крышей и глухими воротами скрывался в густой зелени садов богатой части города — недалеко от площади с фонтанами возле прежнего здания ЦК, в котором теперь располагалось национальное собрание.
По правде говоря, первые несколько дней Салах несмотря на всю прелесть школьного житья ждал каких-нибудь неприятностей. Он хорошо понимал жизнь и твердо знал, что никто никого за здорово живешь кормить яблоками не станет. Поэтому как ни был очарован Расул-наибом, как ни поверил ему, а все же не мог избавиться от смутного подозрения, живущего в каком-то дальнем уголке души, насчет того, что этот господин в благоухающей кедровым маслом чалме, столь умело обрисовавший его будущее, о чем-то умолчал, чего-то не поведал.
Однако дни шли за днями, а все шло по-старому…
Вставали рано. После молитвы час уходил на разминку, умывание и легкий завтрак. К половине восьмого полагалось сидеть в классе.
Расул-наиб часто толковал, что каждый из них должен знать, кроме родного, еще три языка — арабский (ибо это язык пророка), английский (язык главного врага веры) и, разумеется, русский, — потому что без русского вовсе никуда. Русский был первым. После двух часов занятий — еще один завтрак, тоже