— Все, — вздохнул он. — До последней буковки.
— Спасибо.
— Не за что… Ладно. — Шурин голос вдруг погрустнел. — Давай.
На службу опаздываю. Достала эта служба. Надо бы выпить, а?
— Что значит — достала? Ты это брось. Нужды стариков и младенцев — превыше всего.
Кастаки выругался.
— Подумаешь, у меня тоже дел невпроворот, — сказал я. — Не огорчайся. Будет повод — выпьем. Давай…
Я положил трубку и потер лицо ладонями. Павел, Павел… да, действительно. Дня три назад… нет, больше недели прошло… в прошлый вторник, что ли? Снова звонил — и опять никого.
В коридоре стояла успокоительная тишина.
Ночью я пробирался к своей комнате на цыпочках. Моя осторожность пропала зря — судя по всему, Анны Ильиничны не было.
Бедная старушка. Ничто меня не может так порадовать, как ее отсутствие.
Застилая постель, я размышлял о том, что Анна Ильинична сама виновата. Втемяшилось ей, что перед тем, как сдавать мне комнату, соседи должны были спросить у нее разрешения. Не знаю… Кой толк спрашивать у нее разрешения, если большую часть времени она живет у дочери. И только когда они там уже готовы друг другу в суп стекла накрошить, эвакуируется сюда. И внучка с собой привозит. Полагаю, дочь хочет иметь личную жизнь. А мальчик мешает. Симпатичный такой паренек лет примерно четырех.
Этакий бутуз. Деструктивист этакий. Кокнул мою любимую голубую чашку. «Севгей! — кричит. — Севёжа!..»
Ладно. Какая позиция является лучшей, чтобы начать день? Вот именно: руки перед собой, ноги — на ширине плеч… Сто лет назад учитель физкультуры, дав эту команду, хмуро сказал, глядя на мои кеды: «Капырин, если б у тебя были такие плечи, ты бы уже в олимпийском резерве людям нервы мотал. Ну что ты растопырился?»
2
Ленинградка в этот относительно ранний час оказалась на удивление свободной. Ветер свистел в оконную щель, а бурые липы по сторонам слились в монотонные полосы.
Светофор переморгнул на желтый.
Я начал притормаживать, подумав, что однажды от моей Асечки отлетит переднее колесо и я угожу как раз в одну из этих лип или вылечу на встречную полосу лоб в лоб с каким-нибудь бронированным «юконом», которому, в отличие от меня, ничего при этом не сделается.
По зебре пешеходного перехода семенила старушка с мохнатой собачкой и зонтиком, а я нетерпеливо подгазовывал, размышляя о том, что десять лет назад, когда у меня не было машины, жизнь моя, возможно, находилась в несколько большей безопасности.
Впрочем, в любом случае она (то есть жизнь) в конце концов перемалывает человека в никому не нужный фарш. Я давно уже не могу доказать себе, что долг всякого живущего — стремиться к долголетию. Сомнительно, что целью жизни является продление самой жизни, а вовсе не, положим, скорый ее конец. Во-первых, слишком много времени. Я имею в виду время вообще. Будяев, правда, твердит, будто никто на самом деле не знает, что такое время. Но это не важно. Так или иначе, его слишком много. Тебя не было — а оно уже текло. Тебя не станет — а оно будет течь дальше. Жизни отведен в нем совсем незаметный кусочек. Будь тебе хоть девять, хоть шестьдесят девять, хоть девятьсот шестьдесят девять лет — в сравнении с тем, что осталось, эта крупица представляет собой чистый нуль. Почерпни из вечности хоть сколько — ее все равно не убудет. Ну и какой смысл доживать до беззубой старости? Итоги долголетия прискорбны.
Зажегся зеленый, и я отпустил сцепление. Набирая ход, я чуточку вильнул, чтобы не задеть давешнюю старушку, — прижимая к иссохшей груди собачку, она все так же поспешала к бордюру…
Ладно, эта хотя бы ходит. Еще и песика таскает. Моя личная бабушка последние годы путешествовала только до унитаза. Она дотянула до девяноста трех — и что толку? Смолоду жизнь ее была тяжела и довольно безрадостна: последние тридцать пять лет терзали мучительные недуги, а за четверть века до кончины она обезножела. Вот так. Можно возразить: зато она оказалась долговечной. Да, она оказалась долговечной. А что это значит, если вдуматься? То, что ей пришлось пережить смерть мужа, одного из сыновей и даже кое-кого из внуков. Незадолго до собственной кончины она быстро и основательно спятила. Деменция. Говоря по-русски — процесс превращения мозгов в овсяную кашу. Пока были силы, бабуля все порывалась куда-то идти: упрямо сползала с кровати, падала и расшибалась. Меня она узнавала до последних дней. Даже время от времени интересовалась: а ты не падаешь?
Я миновал трамвайные пути, свернул направо, расплескал четыре большие лужи, въехал в арку, увидел вишневую «девятку»
Константина и извинительно моргнул фарами: опоздал на четыре минуты.
Николай Васильевич выбирался из машины. Неловко пригнулся, шляпа упала и покатилась по асфальту. Он догонял ее, передвигаясь, наподобие кенгуру, большими скачками, неожиданными при его возрасте и комплекции.
— Последний бой? — негромко спросил я, кивнув в его сторону. -
Он трудный самый?
Константин покачал головой:
— Смеешься… Еще три посмотрели. Все ему не то. Все не то…
— Так берите нашу, — шутливо предложил я. — Чем не квартирка?
Долго приглядываетесь…
Николай Васильевич уже возвращался, на ходу смахивая какой-то мусор с тульи шляпы рукавом своего доперестроечного пальто.
— Здравствуйте, Сережа, здравствуйте, — тоном безнадежно больного сказал он, нахлобучил шляпу и сперва было жестом отчаяния махнул рукой, словно отказываясь от рукопожатия, но потом спохватился, сообразив, видимо, что даже скорбь должна знать разумные границы, и ответно протянул мне вялую ладонь.
— Ну что? — спросил я. — Пойдемте?
В подъезде воняло кошками, наружная дверь была нараспашку (она всегда была нараспашку), а прочие (общим числом, если считать до лифта, четыре штуки) сильно покорежены. Николай Васильевич во всякий свой визит, переступив порог, невольно отшатывался, спотыкался, морщился, разглядывая исписанные стены. Проходя в очередную дверь, тайком поглаживал алюминиевые косяки, будто пытаясь определить, сколько они еще продержатся. Однажды я слышал, как он бормотал: «Господи, да за что же они все это так ненавидят?..»
— Да-а-а-а… — протянул он и на этот раз, озираясь из-под всклокоченных бровей, как если бы видел все это впервые. — Обстановочка!
— Вам же не в подъезде жить, — заметил Константин, нажимая кнопку лифта. — Теперь по всей Москве домофоны ставят. Поставят домофон — и дело с концом.
— Когда это еще будет… — вздохнул Николай Васильевич, следя за тем, как огонек индикатора переваливается с одного этажа на другой. — А пока вон как: живи в дерьме… Нет, все-таки это неправильно.
И он огорченно отвернулся к узкому грязному окну. За окном золотились деревья во дворе, и ветер горстями подбрасывал листья.
— Что неправильно? — устало переспросил Константин.
По идее, Константин должен был бы сейчас испытывать острый охотничий азарт: зверь-подранок в лице Николая Васильевича, теряя силы, бежал по кругу, вот уже в пятый раз как заколдованный возвращаясь на то самое место, что грозило ему погибелью. По всем понятиям риэлторского дела, именно здесь в конце концов нужно было его завалить, чтобы встать ногой на теплый труп и протрубить