А ты будь проще. Не все задумывайся, иногда и с людьми будь. Люди, они все видят, все замечают.
После этого разговора я стал, пожалуй, еще больше сам по себе.
Сестра была меня старше на шесть лет.
Помню, я пришел из школы. Отец был в поездке. Мать достала из печи чугунок с картошкой. Мы сели ужинать. Вдруг постучала соседка, тетка
Дарья, хитрая, лукавая старуха, проныра и сплетница. Мать ее не любила. Разговоров ее не слушала и к столу не позвала. Старуха попросила у матери спичек.
Стояла с коробком у притолоки, не уходила.
– Удивительно, – сказала старуха, – до чего молодежь нынче стала самостоятельная. Взять хоть твою Нюрку. Это же кому рассказать, не поверит никто.
Мать напряглась, но смолчала.
– Три минуты видела человека, и шасть – укатила с ним. А кто он?
Может, женат и трое детей, никто не знает.
– Не горбись, – сказала мне мать.
– И надо же было этому поезду к нашей платформе подойти. Красивый, конечно, поезд, ничего не скажешь. Скорый, одно слово. Занавески белые в окнах. Окна, как хрусталь, прозрачные. Люди все за окнами чистые, красивые.
– У нас скорые не останавливаются, – сказала мать спокойно.
– А это был чрезвычайный случай. Авария на линии. Товарный впереди человека сбил. Там трагедия, а здесь вон что. Как раз обед. Твоя
Нюрка вышла на волю и семечки грызла. Многие вышли на скорый посмотреть. А он из окна глядел.
– Кто?
– Мужчина. Молодой, видный. Уж не знаю, чего он из своего вагона на нашу станцию сошел. Может, ему Нюрка мигнула. Он и вышел. Подошел.
Чего-то сказал. А когда поезд гудок дал, взял ее за руку, и она с ним пошла. Так что Нюрка твоя ту-ту, унес ее скорый.
– Ладно, Дарья Яковлевна, – сказала мать, – спички я тебе дала, ступай с богом. Ване еще уроки на завтра делать, мне тоже некогда с тобой лясы точить.
– Нужны мне твои спички, – обиделась старуха и кинула спички на пол,
– я поговорить с тобой пришла. По-человечески хотела, по-доброму.
Кто-то тебе должен был сказать.
Старуха ушла, двинув дверью.
– Подыми коробок, – велела мне мать.
На меня она не смотрела. И никогда ни со мной, ни при мне о Нюрке не говорила.
Сестра прислала письмо через месяц. Отец вновь был в отъезде. Мать велела мне прочесть письмо вслух. Она считала, что я должен все знать, но ничего ни с кем не обсуждать, даже с ней.
Уже смеркалось, и мать включила лампу.
Написано было крупным, радостным почерком: “простите, мама, простите, папа, и ты, Ванька, прости”, но вины никакой – из-за почерка, что ли? – не чувствовалось. Нюрка сообщала, что влюбилась без памяти и ни о чем не жалеет. Он – шофер у большого начальника, обеспеченный, жилье есть, расписались, она пока нигде не работает, но собирается учиться. Москва – замечательный город, “и Ванька обязательно приедет, как подрастет, хотя б посмотреть, что еще есть на земле, кроме нашего захолустья”.
Я приехал через два года, когда мне исполнилось четырнадцать. Неделю я прожил у них, пока ее муж не устроил мне комнату через своего начальника.
– Начальник моему Сереже друг, – хвасталась Нюрка. – В гости к нам ходит. Нам все завидуют.
Она так нигде и не училась, и не работала. Хозяйничала кое-как.
Обожала ходить по магазинам, обожала кино. И меня пристрастила.
Каждый вечер мы с ней пропадали в киношках, то в “Художественном”, то в “Форуме”, то в “Колизее”… Сережа по вечерам бывал редко, служил допоздна. Именно он надоумил меня, что можно пойти в механики: смотреть кино, да еще и деньги за это получать. Жаль, что скоро они с Нюркой разошлись. Он мне понравился. Он был серьезный человек, я к таким всегда тянулся.
Со времени моей новой службы обыкновенные фильмы потеряли для меня всякий интерес, казались пресными. Их старательное жизнеподобие удручало. В свободное время я сидел в библиотеке или бродил по городу. К сестре не ходил, мне даже в голову не приходило, что можно к ней зайти. Как будто я оказался где-то далеко от нее и ото всех.
Когда я сейчас вспоминаю сестру, я ее не вижу. Не помню ее лица.
Потому ли, что мы редко встречались тогда?
Я и в тот вечер ее не сразу узнал. Я подходил к дому, когда она вышла мне навстречу из темноты. Впрочем, замешательство мое было недолгим. Я опомнился, прежде чем она сказала: “Ваня”.
– Ваня, молчи, мне нужно с тобой поговорить, только тихо, без свидетелей. К тебе подниматься не хочу, вся квартира узнает, а у меня морда зареванная…
– Хорошо, – сказал я.
И мы вышли со двора и пошли переулками к Горького. Ночь была унылая, сырая. Ото всюду холодно капало. Только что закончился дождь. Час стоял поздний, даже окон в домах уже горело мало. И прохожие редко нам попадались в этих переулках. На Горького мы не выходили, так и кружили между ней и Тишинкой.
– Ваня, – сказала она, глядя под ноги. – Ты любил когда-нибудь? Я не о пятнадцатилетней твоей любви говорю, то было ребячество. Хотя и в пятнадцать лет бывает любовь, факт, но у тебя разве было?
Я молчал.
В пятнадцать лет я стал жить с шестнадцатилетней девчонкой, тихой машинисткой из редакции научного журнала. Мне было одиноко, а ей хотелось уйти от родителей, от сестер и братьев. Влюбленность, конечно, была. (Познакомились мы в Парке культуры, разговор у нас зашел о науке… но это все так далеко от меня, хоть и говорят, что прошлое становится ближе со временем. Но, видимо, не все прошлое, не целиком.) Влюбленность была, но лишь мгновенье, а прожили мы вместе почти четыре года.
Я молчал. Мне уже исполнился двадцать один год. Но я еще никого всерьез не любил. Я даже думал, что лишен этого чувства, как бывают лишенные музыкального слуха.
– Я, наверное, тоже по-настоящему никого не любила, – сказала Нюрка.
– Но я очень увлекаюсь. Меня как будто несет иногда. Как будто бес какой-то в меня вселяется. Водит меня. Я остановиться не могу. А когда могу – поздно. Как я за Сережей тогда – прямо со станции – а?
Это же ведь что было? А я тебе по секрету скажу, Ваня, это поезд был. Ско-рый. Ли-тер-ный. Который всегда мимо нас – ух! И мне тоже захотелось – ух! – умчаться. Я ужасно несерьезный человек, не то что
Сережа или ты. Хоть ты еще и не любил никого. Сережа меня полюбил тогда сразу. Прикипел, как тетка Дарья говорит. Помнишь тетку Дарью?
Я кивнул. Но она не увидела в темноте.
– Я ему изменила. Слышишь? Слышишь. Мне и самой стыдно. И стыдно, что с начальником. Он такой большой, душистый, в лаковом пальто. Ты не видел, не знаешь. И мне захотелось, чтобы такой человек ради меня голову потерял. Ну он-то головы не терял. В отличие от меня…
Презираешь меня? Я теперь одна. Сережа ушел. Он человек твердый… Я тебе пришла сказать, чтобы ты от меня, а не со стороны услышал. Чтоб не так гадко было. И просьба. Не пиши родителям. Пусть думают, что все как прежде. Что я с Сережей. Я врать буду, а ты можешь не врать, а так – обходить этот вопрос. Мол, у Нюрки все в порядке, а подробности она сама напишет.
Такую в точности фразу я и писал во всех письмах.
Чего писала Нюра, я не знаю. Может, не так убедительно, как ей хотелось. Но только через несколько месяцев я получил от матери такое письмо (привожу по памяти, как умею, так как ничего у меня на руках не сохранилось):
“Рада, Ванечка, что все у тебя хорошо, что жить тебе интересно, как ты пишешь, а если хочешь дальше учиться, то и этому мы с отцом рады и будем тебе в этом помогать. Отец сдал и по-стариковски хвастает