усталости не чувствуя. Изредка я предлагал ему присесть, он отказывался, он не думал о ногах, мысли его были заняты совсем другим, я никогда не узнаю – о чем думал мой сын в тот вечер в Париже на
Шанз-Элизе, тяжести или счастья прибавила ему эта первая наша мужская прогулка, я никогда не узнаю, действительно был ли он занят тем, что происходит между его мамой и мной, и какими тенями эти невеселые рассуждения легли на его душу. Если проживу еще несколько лет и она не отберет у меня детей, обязательно спрошу.
Но сейчас мы шагали по Шанз-Элизе, безбородые юноши, стоя на роликах, жонглировали длинными светящимися сосисками шаров, играла музыка рядом, в открытых кафе мужчины старались есть не сутулясь, чтобы не сводить глаз со своих женщин, и, как всегда, я отвечал за каждый взгляд свой, каждый вздох, потому что он не просто шел со мной по тротуару Парижа рядом, он шел вслед за мной, шел мысленно, я это понял уже давно и никогда не признавался ему в своем открытии, он шел за мной изнутри меня самого, постигая мир, он постигал меня как мир, он постигал меня, даже когда я отпускал его руку, он-то ее никогда не отпускал, он доверял мне всецело, и главное было – не завести его в трясину моих размышлений.
И так по краям натягивалось небо над этой широкой улицей, что за них обоих становилось страшно.
Но острота бытия настраивала на другой лад, и, не забывая, что он здесь, я все же думал о своем, очень о своем, и отвечал ему машинально. Потом спохватывался, но было уже поздно, вновь пропустил вопрос, а ему то ли было достаточно, что я иду рядом и говорю невпопад, то ли он не мог представить, что я невнимателен к нему, он был само всепрощение, само сияние, наш с ней ребенок.
Двое ведут под локотки девушку, какая красивая девушка! Девушка с Шанз-Элизе. Куда они ее ведут, почти тащат? Высокая-высокая, по-модному широкая в плечах, ей нравится, когда ее тащат по
Шанз-Элизе, а люди, и я, и малыш оглядываемся. У нее подворачиваются ноги. Она идет неверным шагом. Неужели пьяна?
Это сильная, большая девушка, завидно тому, кого она любит, а ухажеры мелкие, с нездоровыми зубами, похожие на сутенеров. Они ведут ее, как лошадь, под уздцы, куда они ее ведут? Девушка не сопротивляется, ей нравится, что ее вот так волокут, сквозь толпу, все оглядываются, и какая-то компания арабов отпускает вслед недвусмысленное, я начинаю ненавидеть арабов, потому что девушка прекрасна, потому что ее уводят от меня, потому что она заметила мою нежность, и, держа малыша за руку, иду за ней. Я иду за этой полуголой спиной, этими длинными подгибающимися ногами, острым запахом сирени, будто мимо пронесли целый куст, я тащусь за ней, скрывая от малыша свой интерес, даже успеваю вертеть головой, будто разглядываю витрины, но он догадывается.
– Странная девушка, правда? – спрашивает он.
– Красивая.
– Странная. Красивая – мама, а эта – странная. И так громко смеется!
– Что же в ней странного? – За неимением другого собеседника пускаюсь я в скользкие рассуждения: – Наверное, какая-нибудь танцовщица из Лидо. Видишь, на нее все смотрят?
– Странная,- задумчиво повторяет малыш.
Девушка еще раз оглядывается, желая проверить, иду ли я все еще за ней, не ошиблась ли, поворачивается как в танце, полукорпусом, вызывающе картинно, всем изгибом длинной и сильной шеи, приглашая меня действовать, и я уже готов, как вдруг понимаю, что малыш прав, странная девушка, весьма странная, его величество – трансвестит.
– Пойдем отсюда,- говорю я.- Ну их с этими выдумками!
И, ничего не объясняя малышу, разворачиваюсь в другую сторону, в смятении, почти бегу, как всегда при встрече с необъяснимым, с чьей-то сильной страстью, с существом, не пощадившим себя, без страха быть не узнанным теми, кто его родил, кто любил, не узнанным самим собой наконец.
Риск неудобен, сломить неудобство риска, что мои измены?
Жиденькая имитация, я осуществился только в воображении, запретное мне привычно на словах, я все тот же мальчик в плюшевом комбинезончике, все тот же мальчик.
Мне было страшно смотреть, страшно думать, что смотрел, что мог пойти за ней и раствориться. Мне было страшно представить последствия воплощенного желания, последствия порока и в то же время захотелось перелететь в прошлое лето в Рио, где меня позвала другая, неподдельная, тоже тонкая и высокая, давно решившаяся, дразня язычком, за собой позвала, они спешили с подругой, возможно, на вызов, она звала, пробегая, а я отвернулся – почему? Неужели для того, чтобы сейчас на
Шанз-Элизе в Париже рядом с маленьким сыном жалеть об этом?
Бог не повторяется, я не вернусь на улицу принцессы Изабеллы в
Рио, не встречу торжествующую мулатку, дразнящую языком, как никогда не подойду и не познакомлюсь со сделавшим свой выбор трансвеститом.
И, пока я буду страдать, что оскорбил любимого человека, моя душа никогда не будет свободной. Может быть, совестливость – всего лишь поплавок, что держит нас на поверхности жизни, не дает погрузиться в глубину?
Надо написать историю коротких и безответственных встреч, которые не стыдно вспоминать умирая.
Посвящаю придаточным предложениям, не позволившим ясно и точно изложить мысль.
А потом мы увидели Шинкиле.
– Шинкиле,- сказал малыш.
Так что это он, а не я первым заметил велосипедиста с флейтой.
Но каким образом догадался, что это Шинкиле, да еще тот самый, не знаю. Но когда ты видел, как тот неуклюже сползал с велосипеда, чему-то своему улыбаясь, как приставлял велосипед к стене, уже предвкушая, что сейчас отстегнет притороченный к сиденью футляр, достанет флейту и прямо с улицы, у входа, перед открытой дверью, стоя пряменько-пряменько на широко расставленных крепких ножках, заиграет что-то такое трогательное, гораздо-гораздо лучше моего странного мотивчика, ты понимал, что, конечно, это он, Шинкиле, собствен ной персоной – только почему музыкант, откуда взялся и что делает здесь, в Париже?
Может быть, приехал специально для встречи со мной и теперь свистит флейточкой, вызывая меня из кафе, может быть, это совпадение, одно из тех немногих, что сдабривают жизнь?
– Вас зовут Шинкиле? – спрашиваю я.
– Хотите меня так называть – зовите,- улыбаясь, ответил он.- Хотя я – Наум.
– Как же?
– Неважно. Шинкиле мне тоже нравится, я приехал из Израиля, а вы?
И, пока объясняю, откуда я приехал, он доброжелательно жмет мою руку своей мягкой, чуть влажной.
– Ой, какой у вас чудесный мальчик! Это ваш сын? У меня тоже есть брат, маленький, он остался в Ашдоте с мамой, мама не хотела отпускать меня в Париж, но я сказал, что никогда не стану там у нас большим музыкантом, а здесь стану и заработаю для них кучу денег.
– И тогда они вас отпустили,- сказал я.
– И тогда они меня отпустили, или я сбежал сам, это неважно, я здесь, скоро экзамены, я поступлю в консерваторию, вы называете меня Шинкиле, еврей в Париже почти европеец, правда, сегодня хороший день, у вас чудный мальчик, я улыбаюсь вам, вы – мне, хотите, я сыграю на флейте Чайковского, “Испанское каприччио”, вы любите Чайковского? Вы можете ничего мне не платить, купите только пирожное, то большое, с клубникой, я обожаю пирожные, я отведу вас в одно место, пальчики оближете, но боюсь потолстеть, велосипед не выдержит мою задницу, у меня такая задница и такой велосипед, это не мой, это велосипед из цирка, мне дал его друг, он – клоун, только на этом он давно не работает, для эквилибра велосипед не годится, а для меня как раз, я недавно научился ездить, это очень удобно, ваш мальчик умеет ездить на велосипеде? Научить?
Чтобы он замолчал на минуточку, я заказал то самое пирожное с клубникой, и, усевшись за наш столик, он стал вилочкой важно и серьезно есть пирожное, подбирая крошки.
– Я люблю сладкое,- сокрушенно повторял Шинкиле.- Иногда мне кажется, что я люблю сладкое и музыку одинаково. Вдруг это одно и то же, а? Как вы думаете? – засмеялся он.- Я люблю сладкое, и я буду играть на флейте лучше всех в мире. Но здесь очень дорого, и, пока я играю у входа в кафе, моя музыка нравится, меня не гонят, я могу кое-как прожить до экзаменов, даже коплю брату на подарок, какой подарок