этим арзамасским ужасом, – как-никак это было мое

Первое серьезное предательство.

Однако Катька, увидев мое лицо, сразу все поняла и простила: ну и хорошо, сразу заживем, обставимся, она приедет ко мне на преддипломную практику, жалко, конечно, прописочных хлопот, но, накопив деньжат, глядишь, и построим в Питере кооператив… Я впервые в жизни был ей благодарен, ибо впервые в жизни чувствовал себя несостоятельным.

А назавтра я уже почти мечтал об Арзамасе – о его таинственных верстах тройной колючей проволоки, о лязгающих пропускных шлюзах, о государственной важности проблемах, где я всем покажу, об опасных испытаниях неведомо чего среди пустынь и льдов, среди змей и белых медведей, усевшихся на краю дымящейся полыньи…

Все тревоги и разочарования вышли наружу в виде первого и, надеюсь, последнего в моей жизни фурункула, вначале придавшего моему подбородку невероятную мужественность, но вскоре потребовавшего для прикрытия его вулканической деятельности марлевой повязки через макушку. Со стиснутыми повязкой челюстями по солнечной июньской набережной я прискакал в Двенадцать коллегий получать – подъемные, что ли, и в собравшейся очереди молодых специалистов с удовлетворением разглядел у вожделенной двери в чем-то, казалось, спевшихся Славку с Мишкой. Я хотел пристроиться к ним как ни в чем не бывало, но подлец Мишка, криво усмехнувшись, произнес: “С острой болью без очереди”.

Жалко, рот мой был запечатан – но в кабинете я его пожалуй что и разинул, когда плюгавый красавчик за полированным столом объявил: “Вам отказано”. Как, почему?.. “Не пропустил Первый отдел”.

Славка, все получивший еще и на двоечницу Пузю, начал строить азартные догадки: наверно, всему причиной мой сидевший отец, ибо ему-то, Славке, даже стопроцентное еврейство сошло же как-то с рук… Правда, за последний год евреи опять чего-то натворили…

Мишкиной реакции не помню. Он постоянно ревновал к моему первенству, не вполне даже понятно на чем основанному, ибо сам я ощущал его как равного, только слишком… последовательного, что ли? – он мог делать лишь то, что ясно понимал, а ясность часто приходит только задним числом. Однако радоваться полученной мною плюхе он бы не стал, хотя к Орлову своим фантомом увлек его я. А вот тему дипломную Мишка не выцарапал сам, как я, а взял, что дали, – ну а что мог дать Антонюк, кроме второстепенного уточнения к собственному третьестепенному уточнению замечания два к лемме четыре штрих третьей главы восьмой монографии Орлова

– в этой мутотени если чудом и блеснешь, Антонюк все равно по глупости и свинству не оценит. Мишка все-таки высосал что можно, попутно развлекая нас историями о глупостях Антонюка и, подобно многим бывшим пай-мальчикам (Дмитрий, Дмитрий…), набираясь все большей и большей свободы от условностей – так, в ожидании

Антонюка он однажды улегся спать на курительные стулья под задницей Геркулеса, подняв шалевый воротник дубового зеленого пальто и положив под голову свой железнодорожный портфель-саквояж.

Но к распределению он вдруг отнесся по-еврейски серьезно: самый солидный из мобилизованных его родителями дядьев, дядя Ефрем – катээн (канд. технаук), – растолковал ему, что через десять лет высшее образование окажется у “всех” и чего-то стоить будут только кандидаты: нужно искать контору закрытую и с ученым советом – сразу и зарплата, и высокая актуальность. Эти достоинства совмещал в себе НИИ командных приборов – НИИ КП,

Кружка Пива, как расшифровывали в Пашкином особняке, состоявшем с этим запечатанным ящиком близ “Чернышевской” во взаимовыгодной дружбе: по оба конца бурого незрячего здания торчали пивные ларьки. И вот Мишка благополучно получил последние бумаги в

Кружку Пива, а я остался под дверью с подвязанной челюстью. Я растерялся, скрывать не стану: меня, которого все так любят, и вдруг…

Когда стемнело, я отправился на прием к декану, ястребиноглазому штурману-орденоносцу, лауреату и членкору, – он принял меня минимум как родной отец и тут же предложил свободный диплом. Я не знал, что в противном случае университет обязан был меня не только трудоустроить, но и вплоть до трудоустройства выплачивать стипендию, – я принял свободный диплом как свободу поиска. Уж с моей-то дефицитной специальностью и бесконечными “отлично”,

“отлично”, “отлично” по всем точным дисциплинам…

Я двинул на лесосплав подзаработать деньжат и – на пороге настоящей жизни – еще раз почувствовать себя настоящим мужчиной

(я долго практиковал эту иллюзию освобождения от власти вездесущих социальных законов, пока до меня не дошло, до чего мастурбационны мои побеги). Осенью же по утопавшему в золоте

Ленинграду (смесь “один кленовый лист на гектар пыльного асфальта” представлялась мне золотом девяносто шестой пробы) я принялся расширять концентрические круги с центром в Финляндском вокзале, последовательно накрывая те конторы, что весной были обнесены нашими выпускниками. Я привыкал два – два с половиной часа в электричке считать частью рабочего дня и очень плодотворно их использовал – неплохо, в частности, подучил, чтобы потом совершенно забыть, английский язык. Но за пределами вагона мне ничего не удавалось: деньги таяли, а отказы множились. Меня-то хотели, но хотения эти доходили не выше престола кадровика. Особенно ухватились за меня в Горном институте (оторванный от альма-матер, погибающий в корчах Антей под воронихинской колоннадой, к которой мы с братом еще недавно хаживали проникаться дальними странами, мерещившимися за вереницами судов). Геологические раритеты всевозможных размеров, будничные разговоры о Кольском и Колыме разом заставили меня полюбить и флотационные процессы, разобраться в которых не мог даже их главный теоретик Златкис. Меня уже усадили читать его отчет, и я уже понял, что могу сочинить в десять раз лучше (так оно и было)… Заведующий кафедрой водил меня аж к самому проректору, но тот лишь укоризненно глядел мимо: ну зачем вы ставите меня в неловкое положение!

Осыпавшаяся позолота была смыта серой водой, зеленый, в бараньих лбах двор в Заозерье превратился в болото, в котором – среди таежной тьмы, куда я возвращался из своих блужданий, – уже не имело смысла разбирать, где глубже, а где мельче. Темнело рано, и, бредя среди горящих окон, я тупо дивился, как это может быть, что ни у одного из этих очагов не находится места всего-то для одного готового и вкалывать, и всех любить симпатичного, в сущности, человечка… На моем лице начала укореняться скорбно-проницательная усмешка, тоже, я думаю, не способствовавшая успеху моих исканий.

Кажется, впервые моя М-глубь отказалась поддерживать, то есть ослеплять, меня: прежде моя жизнь представлялась мне захватывающей драмой, в которой и поражение может быть столь же восхитительным, как победа, – теперь реальность убеждала меня, что поражение есть поражение, как его ни украшай.

И тут мне передали, что меня разыскивает Орлов. По-видимому, он счел, что не взять в аспирантуру еврея, который и так неплохо устроится, и оставить еврея на улице – не совсем одно и то же.

“Почему ты сразу ко мне не обратился?” – был его первый суровый вопрос (с первым отеческим “ты”). И что бы впоследствии ни творил Орлов, эту протянутую руку я всегда буду помнить: если бы какой-то эсэсовец, готовясь расстрелять тысячу евреев, лично меня почему-то отпустил на волю, я и ему считал бы себя обязанным.

Под диктовку Орлова я написал заявление на самый крошечный чин – могущественный подслеповатый сморчок, кадровик Батькало, бережно отодвинул бумагу на край стола: с областной пропиской не берем

(половина Заозерья трудилась в Ленинграде). Орлов на новеньком бланке надиктовал по-орловски щедрое ходатайство в паспортный стол: “выдающийся специалист”, “государственной важности”, – капитанша налагала положительную резолюцию не без почтения.

Батькало же, по-прежнему меня не замечая, отодвинул бумагу теперь уже без мотивировок. Я бы проницательно усмехнулся ему в лицо, если бы не видел его, осыпанного медалями, как осенняя осина, на Доске ветеранов войны (впоследствии мне разъяснили, что стрелял он там по своим). Орлов при мне позвонил ему самолично, сопровождая уговоры простонародными прибаутками, ясно дающими понять, что унижается он смеха ради. Но Батькало, вероятно, зачем-то была нужна его прямая просьба.

Я настолько уже сросся с заранее безнадежной улыбочкой, что не сразу сумел с нею расстаться. И не совсем зря. Усмешливо подрагивая краешками могучих губ, Орлов передал меня в распоряжение своей шестерки, прикатывавшей его на лекции и стучавшей мелком под его диктовку: теперь она сделалась главным менеджером становящегося подразделения. Я только здесь разглядел выражение

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату