Испания!'
Мы еще не отдышались, как рядом появился гардеробщик Иван Палыч.
– Там вашего писателя вяжут! – дружески сообщил он.
Мы кинулись вниз по знаменитой лестнице архитектора Лидваля.
Андрей был распростерт на мраморном полу. Четыре милиционера прижимали его конечности. Голова же его была свободна и изрыгала проклятия.
– Гады! Вы не знаете, кто такой Иван Бунин!
– Знаем, знаем! – приговаривали те.
Доброжелательные очевидцы сообщили подробности. Андрей, сойдя с лестницы, вошел в контакт с витриной, рассердившись, разбил ее и стал кидать в толпу алмазы, оказавшиеся там. Набежали милиционеры, и
Андрей вступил, уже не в первый раз, в неравный бой с силами тоталитаризма.
– Небось, Бунин Иван Алексеич не гулял так! – сказал нам интеллигентный начальник отделения, куда вскоре нас привели.
– Ну как же! -воскликнул я. – Вспомните – в девятом томе Иван
Алексеевич пишет, что однажды Шаляпин Федор Иваныч на закорках из ресторана нес его!
– Ну, тогда другое дело! – воскликнул начальник.
И тут в это невыразительное подвальное помещение вошли, сутулясь и слегка покачиваясь (видимо, от усталости), наши спутницы.
– Вот девушки хорошие у вас! – окончательно подобрел начальник.
И мы вернулись за наш столик. Увидев нас, Саня Колпашников радостно вскинул свой золотой саксофон.
– Моим друзьям – писателям и их очаровательным спутницам!
И грянуло знаменитое 'Когда святые маршируют…'! Мы снова бросились в пляс. Чем мы заслужили такое счастье тогда? Наверное, это был аванс, и мы потом постарались его отработать.
Удивительно, что писатель Аксенов, Василий Павлович, тоже оказался участником тех событий. В тот самый вечер он тоже находился в
'Европейской', но в ресторане 'Крыша', расположенном на пятом этаже и сделанном точно самим Лидвалем. Ресторан этот тоже был знаменит, но считался попроще. Василий Павлович спускался уже вниз, со знаменитой Асей Пекуровской, первой женой Сергея Довлатова, бывшего тогда в армии и в разводе с Асей. Аксенов и Ася спорили о том, есть ли писатели в Питере?
– Назовите кого-нибудь! – требовал Аксенов.
И тут они увидели распластанного Битова.
– Вот, пожалуйста, один из лучших представителей петербургской прозы! -сказала Ася. И они пошли на такси.
Сейчас Андрей по-прежнему 'в силах', и когда его голос раздается в трубке, то редактор (я сам это наблюдал в Москве) почему-то почтительно приподнимает от кресла зад. Хотя никаким райкомом у нас давно уже и не пахнет – но есть, оказывается, и другая сила.
ЛИТЕРАТУРА И ЖИЗНЬ
Потом вдруг все сразу кончилось. 'Восточный' закрылся, в
'Европейскую' стали пускать лишь иностранцев, уютнейший 'Север' с интимными абажурами на столиках зачем-то закрыли надолго на ремонт, и в конце концов там открылось, по моде нового времени, голое и гулкое помещение, похожее на вокзал. Было ли это сознательной политикой власти, прижавшей богему, чтобы очень уж она не разгуливалась, или было это просто обычным идиотизмом – неведомо.
Могло быть вместе и то и другое, одна дурь другой не мешает. Но в городе стало холодно, и не только из-за закрывшихся кабаков. Невский уже был нашим! Потом он вдруг опустел. Вообще – праздник вдруг кончился. Веселые гении все куда-то разъехались, кто в Америку, кто в Москву.
Мне выпал свой путь – я переехал тоже в места отдаленные, на окраину города, на пустынное, еще только застраиваемое болото, под названием
Купчино. Наш старый дом в Саперном, бывший Дом призрения слепых, потом – общежитие Института растениеводства, расселили. В хмурых сумерках заката прежней жизни уже поднималась кровавая заря капитализма, с его хищным интересом к старым красивым домам.
И я оказался в другом мире, в другой жизни. Пустынный неухоженный пейзаж напоминал поверхность Луны. Длинные одинаковые дома словно прилетели в эту пустынную местность – они были окружены кучами мусора, и никаких дорог к ним еще не было. Потом началась какая-то жизнь, но настолько не похожая на городскую, привычную, словно дикое племя заселяло эти края. И я прожил там двадцать лет – от тридцати до пятидесяти – лучшие, как считается, годы! Наконец уехав оттуда, я почти сразу все забыл. Как же я прожил те годы? Чем я там жил?
Рано, еще в темноте, за всеми этими стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери, и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать – домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы – пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!
В эту квартирку, выходящую окнами в пустоту, мы перелетели из тесного центра как-то легкомысленно: тогда почему-то считалось, что это – большая удача. Мы сбросили вещи – и почти сразу же все отсюда разлетелись. Мама уехала в Москву, нянчить внучку, дочь сестры Оли, жена с нашей дочерью-малюткой уехала к матери в Петергоф, в сравнительно налаженный быт. И я остался один. Для начала у меня лопнули глаза от непривычно яркого света: никаких преград между тобой и небом. Глаза стали красные, налитые, в прожилках. Я с ужасом и физической болью смотрел на свое отражение, поднимая зеркало с пола: вурдалак, форменный вурдалак!
Вдали, по самому горизонту, иногда проплывали вагончики, отсюда не разобрать, товарные или пассажирские. С опозданием, когда они уже исчезали, доносился стук. Дичал я тут довольно быстро. Брился, скреб щеки почему-то без мыла. Крема для бритья тогда еще не существовало, а мыло все никак не мог разыскать в распиханных по комнатам узлах.
На узлах я, честно говоря, и спал. Мебель из нашей огромной комнаты в центре сюда не влезла, а новую в те годы купить было почти невозможно. Какие уж тут жена и дочь! С ними приходилось бы бодриться, улыбаться – а с чего бы это? И я почти с упоением уже, как в прорубь, нырнул в отчаяние и уже чувствовал себя в этой
'проруби' почти как 'морж'. Вечерами я шатался по пустырям.
Петербург, Невский, Нева все больше казались каким-то мифом… Да – есть, наверное, а может, и нет… Вот полная, бескрайняя тьма вокруг
– это есть!
А утром, еще в темноте, хлопали двери, и я со всеми стоял на углу, с отчаянием ожидая автобуса, чтобы добраться – всего лишь! – до железнодорожной станции и оттуда – на электричке – до окраины города. Работал я в таком же неуютном месте, но расположенном далеко
– их, оказывается, гораздо больше, чем обжитых. Лета почему-то не помню – сплошной ноябрь. Все стоят, повернувшись спиной к ветру и снегу, с белыми горбами на спине. Время от времени самый смелый – или самый отчаявшийся – крутнувшись, поворачивался к ветру и кидал взгляд туда, откуда, тускло посвечивая, мог появиться 'домик на колесах'. И если ничего не светило там вдали – это было ужасно!
Видно было далеко, до самого горизонта, и если ничего нет, значит, долго еще не будет.
И снова стой спиной к снегу, наращивай горб. Потом, потеряв терпение, обернись – ну сейчас-то уж должно что-то появиться?! Ничего.
Кто сказал, что о тебе заботятся? Чушь!
Ветер и снег о тебе заботятся – больше никто.
Единственное, что утешало, – это воображение. Что другое тут могло утешить? Постепенно я стал