Через полчаса было новое выступление – и не хотелось плестись в наш домик и сразу – обратно, поэтому мы пережидали на лужайке. Разговор шел о пустяках. Назавтра он уезжал, и надо бы было сказать важное: что он значит теперь для нас. Но для старых приятелей, выросших в эпоху анекдотов, пафос не проходил.
– Нет, не пойдем! Тут поошиваемся! – запросто проговорил Иосиф.
– 'Хата есть, но лень тащиться!' – процитировал я одно из моих любимых его стихотворений.
Иосиф усмехнулся. Пусть хотя бы видит, что мы знаем его наизусть.
Ночью мы долго сидели в нашем домике, вспоминали общих приятелей-горемык, пили водку. Наверноe, это было неправильно после недавней сердечной операции Бродского – Голышев перед каждой новой рюмкой вопросительно глядел на Иосифа, и тот кивал. Жена его кидала гневные взгляды. Hо мастер гулял! Когда же еще и погулять, как не при встрече с земляками!
– Мудак! – вдруг явственно проговорила она и, поднявшись во весь свой прелестный рост, ушла наверх в комнату. Оказывается, она неплохо знает русский!
Иосиф не прореагировал, увлеченный беседой.
Прерывистый ночной сон, случившийся где-то уже под утро, состоял из отрывков, вспышек-кадров. Пронзенный солнцем угол школьного коридора. И рыжий картавый мальчик что-то возбужденно кричит, машет руками. Это не школа против дома Мурузи. У советской власти среди многих странностей была и такая – ни в коем случае не записывать учеников в школу около дома, а посылать вдаль и каждый год переводить каждого в другую школу, – видимо, для того, чтобы не образовывались заговоры. Этот солнечный кадр – в школе № 196 на
Моховой улице, напротив теперешнего журнала 'Звезда'. В пятьдесят каком году?
НОВЫЕ ВРЕМЕНА
Ликование наше перебивалось горечью. Свобода! – с одной стороны.
С другой – закрылось единственное хорошее издательство, которое мы считали уже почти своим. На углу Литейного проспекта и улицы
Некрасова стоит красивое старинное здание. Это – дом Краевского. На втором этаже музей-квартира Некрасова. Этажом выше здесь в 80-е годы поселилось издательство 'Советский писатель'. В каком-то порыве, всеобщем стремлении к совершенству здесь работал самый лучший редакторский штат, равного которому я не видел ни до, ни после.
Почему-то самое достойное возникает у нас именно в переходный период. И лучшие книги Шефнера, Конецкого, Битова были принесены сюда и здесь, под сенью Некрасова, напечатаны. И вот – в нашем родном 'Советском писателе', где наши книги выпускали сначала одну в пять лет, а потом уже почти ежегодно, нас перестали узнавать. На бурном собрании редакции (такие собрания шли тогда всюду) директором издательства выбрали красивую женщину с трудной судьбой, работавшую прежде корректором. Для начала нам было сказано, что это мы, писатели, виновны в ее трудной судьбе, хотя кто именно конкретно, не называлось. Видимо, все мы много лет мучили бедную корректоршу своими грамматическими ошибками, и час мести настал. Униженные и оскорбленные брали свое.
Пришлось нам отвечать за годы нашего зазнайства, когда мы нагло считали, что корректоры, и издатели, и книгораспространители существуют для нас. Выяснилось, что это мы для них! А им дай только волю! И волю им почему-то дали.
Школой стали командовать ученики – причем двоечники. И оказалось, они тоже не без идеалов – просто их идеалы десятилетиями угнетались, а вот теперь засияли нестерпимой красотой. Настало наконец времечко, когда простой охранник издательства мог с увлечением читать книжку, выпущенную этим же самым издательством, которое он охранял. И в книжке той – все о нем написано, как он жил, как служил, причем его же, охранным языком! Разве ж раньше такое могло быть? Разве ж раньше кто-нибудь о нем думал? Раньше и охранников-то в издательствах не было, во всяком случае, на них не обращали того внимания… зато теперь! Куда больше оказалось их, чем интеллигентов, которые раньше, оказывается, сами для себя и писали. Но вот – настоящий покупатель пришел! Хорошо, что Довлатов жил (и уже – не жил) на далеком американском острове, а то и он бы под эту мобилизацию попал. Мол, вы, конечно, неплохо пишете, но время другого требует. Сделайте из вашего 'Чемодана' сериал, и если какой-нибудь известный актер сыграет, например, роль чемодана, то с его фотографией на обложке вашу книгу начнут нормально раскупать!
Мы с коллегами заходили на второй этаж в большую, барскую, благоустроенную квартиру Некрасова. Николай Алексеевич, певец бедноты, издатель лучшего прогрессивного журнала, был не только поэт, но издатель, причем издатель весьма умелый, поставивший дело на практический лад и даже сделавший его доходным! Мы заходили в его шикарную барскую квартиру, с чучелом медведя в прихожей, убитого, кажется, именно Некрасовым, тонким и нежным лириком, певцом природы.
Мы с завистью озирались вокруг и вспоминали его стихи, полные страдания… Да-а-а. Глядя из этого вот окна через Литейный на дом знатного вельможи, написал он горестные 'Размышления у парадного подъезда' – о бесправных крестьянах-просителях, изгнанных из этого подъезда швейцаром. Стихи его навсегда ложатся в память и душу. До сих пор мы говорим о несправедливо обиженных словами Некрасова: 'И пошли они, солнцем палимы!'
А теперь, солнцем палимы, пошли мы.
И куды ж мы пошли? Кто куда! Крова у нас теперь не было. Наш Дом писателя сгорел фактически, издательство 'Советский писатель' – экономически (там был теперь салон для искусственного загара). Как будто естественного загара им мало!
Я уехал на дачу в Репино, которую арендовал один из членов нашего
Литфонда, но арендовать перестал в связи с отъездом за рубеж. И туда въехал я. Прожил там три лета. Удивительные были времена. Вот уж действительно – переломные! На второй год аренда выросла в полтора раза, чем мы были весьма недовольны и даже ворчали. Зато на третий год аренда выросла в двести раз – и тут мы, всем довольные, съехали.
Но польза от этой дачи была, что-то я там, в тиши лесов, создал.
Первое лето было холодное, ветреное, дождливое. Я сидел на террасе
(в комнате протекал потолок) и медленно стучал на машинке. Я поклялся себе, что напишу сочинение, которое перебросит меня в новую эпоху, в мир чистогана – или меня вынесут ногами вперед. И наша щедрая жизнь позаботилась о том, чтобы хотя бы одну часть своей клятвы я выполнил. Чтобы не околеть, я топил печку-цилиндр всяким мусором, что находил на помойках во время прогулок. И вдруг – раздался стук в дверь и я увидел хмурого человека с железной тачкой, полной угольных брикетов.
– Надо, что ль? – мрачно произнес он так, словно я долго умолял его об этом и он наконец сделал одолжение. Перед такими людьми всегда теряешься, даже если их должность невысока. Чаще всего она именно невысока – но именно потому наше интеллигентное воспитание заставляет нас перед ними суетиться.
– Да, пожалуйста, – сюда, сюда! – радостно, словно страстно его ждал, я показал на лист жести перед печной дверкой.
Рядом с крыльцом был деревянный пандус (сделанный, видно, для скатывания коляски). Гость с грохотом вкатил свою тачку и, подняв тучу пыли, высыпал уголь. Моя чистенькая терраса приобрела сразу вид заводского двора. Но раз надо. Туча медленно оседала. Сделав свое черное дело (черное не только по цвету, но и по смыслу, как оказалось потом), гость неподвижно застыл у грязной горы. Ах да! Я полез в ящик, вынул деньги, какие там были. И протянул ему. Он хмуро взял их и сунул в карман фартука. Мало, наверное? – мелькнула паническая мысль. Впрочем, я хорошо уже его знал, встречал, хотя слегка в ином облике. И знал, что, дай я ему хоть миллион, хмурая морда при нем все равно останется. Образ!
Помню, еще когда я работал на верфи, у нас был точно такой кладовщик. В подвале, при тусклом освещении, за деревянным некрашеным столом, в неизменном треухе, сидел, всегда хмурый.
Требования на любые материалы, подписанные высоким начальством, бросал на пол. Ему не указ.
– Нету! – мрачно говорил. И если что-то давал, то после долгих наших унижений.