— Ну курни… Горлодер… До нутра забирает.
Первый проситель курнул неловко, не успел вдохнуть, как скорчился от кашля. Второй только крякнул, головой замотал. А потом пошло по очереди. Все курнули, кроме девочек. Кто затягивался с кашлем, а кто едва-едва самокрутку слюнявил. Но все равно делали вид, что нравится.
Последними теть-Дуня позвала меня и Зою. Мы сошлись, не глядя друг на друга. Хотя мне очень хотелось еще разочек в ее глаза заглянуть.
Зоя уверенно взяла самокрутку, сильно затянулась, а выпуская дым, откинула голову и закрыла глаза.
Теть-Дуня протянула бычок мне.
— Вот. Все мысли наши узнаешь… А?
Я принял искусанный чинарик, огонек уже припекал пальцы. С силой, зажав губами влажный кончик, втянул в себя едкий дым. До пальцев ног горячим сразу прошибло, горло и грудь обожгло. А потом вдруг ударило в башку, и лужок с ребятней, с теть-Дуней, с Зоей поплыл, закружился каруселью перед глазами.
Невольно ухватился я за руку Зои, чтобы не упасть. И обжегся. Как раскаленная, была рука.
10
Ночью ко мне под ухо подлез один из мальков: Костик. Вообще-то Костик далеко не малек, всего года на полтора моложе меня. Он тонкий, как глиста, через любую щель в заборе пролезал, когда в Таловке по огородам шарили. А руки у него ловчей, чем у девчонок: из любого дупла птичье яйцо извлечет.
Так вот, Костик ужом ко мне прополз, никто не услышал.
А мне почему-то в ту ночь сон удивительный приснился. Обычно-то снится, что мы куда-то едем. Проснешься — и не знаешь, во сне это происходит или наяву. А какая разница — едешь и едешь! А в этот раз приснилось, будто я с теть-Дуней чай из самовара пью и беседую при этом по-немецки. Дер тее ист гут, говорю ей. А она головой кивает, прихлебывая из блюдца: мол, гут, гут, Антон… Дер тее ист то-оль! А произношение у нее просто замечательное. А тут мне поперек сна шепотом:
— Проснись, слышь! Проснись, Антон…
Ах, как не вовремя этот голос! И чай не допил, и побеседовать по-немецки не удалось.
— Кто? Что? — спрашиваю. А сам теть-Дуню от себя не отпускаю: может, еще продолжим разговор.
А голос не дает к теть-Дуне вернуться. В вагон возвращает. Да еще требует: проснись да проснись. Я тебе, говорит, весть принес.
Тут я и в самом деле проснулся.
— Кто это? — спрашиваю.
А он снова:
— Кто, кто?.. Костик… А ты меня теть-Дуней щас назвал!
— Это во сне.
— А сейчас ты во сне говоришь, или проснулся? А то я пошел.
Пошел — значит, пополз.
— Проснулся, проснулся! — говорю недовольно. — Тебе что надо-то?
— Не мне, а тебе. Письмо тебе… Понял?
— Какое еще письмо? — Я со сна, и правда, ничего не понял. Да и как понять: ночь, темнота, хоть глаз выколи, а тут какое-то письмо.
Но Костик шебаршит около уха, даже щекотно стало. Втолковывает тихо: мол, это у него в голове письмо… А так как я отупело молчал, он повторил, что письмо, значит, в голове держит, а как надо будет, он на ухо мне прочтет.
— Наизусть, что ли? — спрашиваю, окончательно проснувшись.
— Наизусть. Я что хошь наизусть помню.
— Это как?
— Помню — и все. Откуда я знаю как?
— А что ты помнишь?
— Все.
Помолчав, он вдруг затараторил:
— «А я, между прочим, герой гражданской… Кино смотрели? Это про меня. Чапай, что ли? Не Чапай… Вот кто рядом с Чапаем-то был? Ну Петька. Он. Собственной персоной. Так это когда было-то… И не похожий совсем. Изменился. От времени. И от перенесенных многих ран. Сколько мне лет, а?..»
Это Костик голос Петьки-придурка изобразил.
— А вот еще, — сказал он. — «Давайте, песню про любовь скажу. Про любовь? Ага. Про любовь. Какую такую любовь? Какая у этих… У штабистов? Нет, я про настоящую любовь. А она раз-зе бывает? Спою, узнаешь. Из моей деревни песня-то — значит, про мою жизнь…» — Это уже голосом теть-Дуни. — А дальше песня идет, — сказал Костик. — Хошь, песню спою?
— Не надо, — решил я.
Вспомнилось, что Костик в Таловском интернате лучше других стихи заучивал. Нужно, скажем, что-то продекламировать к празднику, возьмет книжечку, заглянет разок — и строчит наизусть: «Люблю тебя, Петра творенье»… И так без остановки несколько страниц, про речку там, про остальное, как царь Петр на лошади за кем-то скакал. Но стихи — одно, а всякая вагонная говорильня — другое. Теперь вот письмо…
Я спросил:
— А кому ты письма… это… ну рассказываешь?
— Никому.
— Почему?
— Я скрытный. — И Костик добавил: — А письмо велели прям на ухо, чтобы никто не узнал.
Хотелось бы в этот момент поглядеть на Костино лицо: не сочиняет ли?
Но было черным-черно, один голос в ухо… Хочешь — верь, хочешь — не верь. Письмо — это не стишки какие-то, его не каждому доверишь.
— Ладно, — разрешил я. — Читай. Только без привирок.
— Да сука буду, слово в слово! — побожился он. И замолчал.
— Ну? Забыл, что ли? — спросил я сердито.
— Нет. Я настраиваюсь… — Он чуток подумал, потом каким-то не своим голосом начал: — Антоша…
Это был точно голос Зои. Правда, она меня так никогда не называла.
— Какой я тебе Антоша? — возмутился я.
— Не мне… Это тебе она написала… Антоша…
— Так и написала?
— Так и написала.
— Ну валяй дальше.
— Антоша… — повторил Костик голосом Зои. — Ты удивишься, что я так странно решилась тебе сказать, через Костика, но по-другому не получилось. Я о тебе думаю все время. Как ты вчера странно посмотрел, так я стала о тебе думать. Но мне показалось, что ты будто меня жалеешь. И напрасно. Меня жалеть не надо. Ты даже не знаешь, какая я сильная…
— Но я вовсе не так посмотрел, — прервал я Костика.
— Откуда мне знать, как ты посмотрел? — возразил Костик.
— Не так, — упрямо повторил я. — Ладно. Чеши дальше.
— Дальше она тебе пишет, — сказал своим голосом Костик, — что недавно узнала, что будут нас в связи с возрастом распределять по трудовым лагерям, и их тогда разлучат с Шурочкой, ее сестрой. А этого ни она, ни Шурочка не перенесут. Они всегда и везде были только вместе. Этим и спаслись. Да и вообще,