Амальди вселил в нее уверенность. Полиция примет меры. А если не примет, она примет их сама. Терпеть больше не станет. Нечего этому противному толстяку отравлять ей жизнь. Она была уверена, что это он ее донимает, но ей посоветовали не упоминать об этом в заявлении, поскольку клевета карается по закону. Чтобы указать на кого-либо пальцем, нужны конкретные доказательства. Но это, конечно, он. В его свинячьих глазках, толстом языке, который непрестанно облизывал кроличьи передние зубы, Джудитта ловила садистское удовлетворение. Ему хочется, чтобы она знала и боялась его. Но хватит с нее. Пора дать ему понять, что хватит. И она послала ему взгляд, полный отвращения и презрения.
– Путь, на который мы с вами вступаем, вся неведомая область между святостью и греховностью, – продолжал профессор Авильдсен жреческим голосом, – иначе говоря, все присущее Добру и Злу в абсолюте, приведет нас к открытию души. Нет, вы не откроете христианскую, буддистскую или магометанскую душу. Душу, о которой говорю я, можно объять, убить, любить, выпить, съесть, вырвать с корнем или посадить, украсть и подарить. Это душа народов, всех народов, это их жизнь.
Его жизнь словно заключалась в этой аудитории, поневоле наполненной слушателями, которые не представляли для него ни малейшего интереса. Ему претили слащавые откровения коллег на заседаниях кафедры, когда те вспоминали имена лучших студентов спустя долгие годы. Порой эти лучшие становились их аспирантами и ассистентами, или, во всяком случае, преподаватели бдительно следили за их карьерой. Профессор Авильдсен не чувствовал привязанности ни к одному из своих студентов, он сознательно забывал, вернее, заставлял себя не запоминать ни имен, ни лиц, ни биографий. Он был сосредоточен только на себе, на своей высокой одухотворенности, на способности гипнотизировать стадо молодых людей. Их эмоции, их восхищение нужны были ему постольку, поскольку являлись питательной средой его души. Он жадно впитывал их, не вдаваясь в подробности чужой жизни. Они были не более чем отражением его чистой науки, его ума, его гордости самим собой.
– У нас на Западе принято определять три средоточия духа, которые соответствуют троим посвященным или философам – называйте, как хотите, – которые революционными методами преобразовали земной путь человека. Сердце, или Христос, – это любовь. Голова, или Маркс, – это разум. Гениталии, или Фрейд, – это наша чувственная связь с прошлым… Прошлое, которое психологи помещают в наших родителей. – Тут в голосе его послышалась едва заметная нотка досады. – Но весь этот удивительный путь призван раскрыть нам то, для чего предыдущим поколениям понадобились века, то, что существует независимо от нашего понимания. Народы Земли несут это в себе как дар или проклятие с начала времен. Эту тройную истину они обожествляют, обставляя теми или иными ритуалами.
Джудитта пристально смотрела на профессора. Чем-то притягивал и одновременно отталкивал ее этот одухотворенный человек, с такой непринужденностью державший в ладони сокровенную душу всех народов. Как будто он хозяин их жизни, тогда как инспектор Амальди – всего лишь охранник. При мысли о нем Джудитта невольно улыбнулась.
– Начнем с головы. Почему с головы? Потому что сердце для нас, людей Запада, – слишком далекое воспоминание. Наша цивилизация много веков намеренно старалась похоронить его и вытравить эту память. С другой стороны, гениталии – сравнительно недавнее наше приобретение, и пока мы склонны путать их с сердцем, по которому естественным образом тоскуем. Из этой тоски и происходит культ секса как некоего суррогата.
Джудитта не считала себя сексуально озабоченной, как многие ее сверстницы; лишь иногда ее охватывала растерянность, и она прятала свой страх под напускной дерзостью. Ту же двойственность она ощущала, с одной стороны, в нежелании вмешиваться в чужую жизнь, а с другой – в призвании помогать людям. Конечно, она не в силах облегчить их боль, но благодаря своему дару она чувствовала чужие беды как собственные. К ней можно было с успехом применить характеристику, данную Антони Бёрджессом Шекспиру. Когда она впервые попалась ей, Джудитта сразу узнала в ней себя и записала в дневник, в органайзер, в компьютер. Определение гласило: «Он подмечает мелочи жизни и умеет читать по лицам, как близорукий, которому свойственно не смотреть, а всматриваться». Вот и ее умение видеть было необычным – порой преувеличенным, порой атрофированным. Она привыкла к близким контактам, как будто на все смотрела сквозь увеличительное стекло; а то, что было вдали, расплывалось в тумане – и контуры, и краски, и формы. Джудитта умела оценивать только детали, общая картина была ей недоступна. Стоило предмету или человеку перейти некую воображаемую грань ее близорукости, как объект мгновенно обретал жизнь, под оболочкой проступала сущность. И тогда девушку охватывал невиданный энтузиазм, и она уже не могла противиться соблазну дойти до конца, раскрыть мир во всей его полноте. Жизнь ее была подчинена законам дедукции, а не индукции. Она то и дело добавляла к мозаике очередной кусочек, до недавних пор скрытый от нее, и так, постепенно накапливая личный опыт, составляла общее представление о мире. Такой подход развил в ней два качества: фантазию, восполнявшую ограниченность поля зрения, и интуицию, научившую не поддаваться на обман формы, внешнего вида. Всматриваясь, она научилась чувствовать.
И потому, хотя была очарована профессором Авильдсеном, как прочие студентки, Джудитта чувствовала, что надо избегать близких контактов с ним.
– Поэтому анализ сердца и гениталий мы пока отложим и займемся головой – великим святотатством, родиной науки и прогресса, самым уютным гнездом нашей полубожественной природы.
Профессор Авильдсен опять скрылся за кафедрой, чтобы извлечь из кейса цилиндрик сантиметров примерно тридцати в длину и ширину. Керамический белый цилиндрик по форме напоминал перевернутый ночной горшок, но Джудитте он почему-то показался бабой на чайник, возможно, из-за торчавшей сверху оцинкованной ручки. А может, из-за подставки, более широкой, чем основание цилиндра, к которой были приделаны две защелки.
Студенты заинтересованно вытягивали шеи, но профессор и не думал открывать странный сосуд и показывать его содержимое.
– Но голова… – Авильдсен видел перед собой десятки голов разных форм с глазами, обращенными только на него, – голова является также контейнером души… Вспомним Декарта, который помещал ее в центр мозга, в хорошо защищенный и недоступный гипофиз… Или Платона, согласно которому сферическая форма головы сопоставима с мирозданием. Это микрокосм. Если можно так выразиться, начало всех начал, явленный нам дух. Или вспомним маори, для которых голова вождя была столь священна, что если даже сам он касался ее пальцами, то обязан был тут же поднести их к носу, дабы вдохнуть запах святости, впитанный пальцами, и таким образом вернуть его по принадлежности.
Очень медленно профессор Авильдсен поднял руку, запустил ее в волосы, взъерошил их, а затем поднес пальцы к носу и глубоко вдохнул. Безотказно действующая пантомима, видимо, не раз испытанная за годы преподавания. Студенты засмеялись. Многие стали повторять его жесты, и зал наполнился свистом воздуха, втянутого в ноздри от освященных перстов. Никто уже не смотрел на керамический цилиндр. Когда оживление немного утихло, профессор вновь заговорил:
– А когда умирает алаке, вождь абеокутов в Западной Африке, самый уважаемый человек в деревне отрезает ему голову и на блюде подносит ее новому вождю.
Двумя быстрыми движениями профессор отстегнул защелки и приподнял цилиндр. Какая-то девчонка издала придушенный смешок. Ребята перестали нюхать подушечки пальцев. На блюде стояла красная квадратная подставка с мумифицированной головой. Очень маленькой, высохшей, табачного цвета, с длинными редкими волосами, почти безгубым ртом, оскаленными в ухмылке зубами и двумя выпуклыми шарами черных, невероятно выразительных глаз.
– Голова становится фетишем, – продолжал профессор, наслаждаясь вторым театральным эффектом, составившим разительный контраст первому и выразившимся в напряженной тишине зала. – Личный фетиш нового повелителя, который тем не менее обязан воздать почести старому, жить по его указке, выстраивать свое существование по образу его головы.
Взяв блюдо с опасно балансирующей головой и держа его на вытянутых руках на уровне груди, Авильдсен благоговейно, как жрец, свесил свою голову и пошел по залу. Девушки оборачивались ему вслед, парни напускали на себя небрежный вид, но старались поскорее отвести глаза от мумифицированной головы.
Когда он проходил мимо нее, Джудитта поймала взгляд профессора, и ей показалось, что глаза его светятся затаенным торжеством. Человек и голова оставляли за собой шлейф запахов плесени и ароматического масла, – более точно Джудитта определить не смогла.