капнула вода, и, дернувшись, он проснулся.
Была кромешная тьма. Спина болела, он продрог и понял, что идет дождь. Сейчас ночь и полил дождь, вяло подумал он. Дождь поливает их. И тут он подумал о тех, внизу, высунулся из пещеры, почувствовал затылком струи ливня, попытался что-нибудь разглядеть, но не смог. Огонь внизу уже не горел. Дождь затопил все звуки, весь жар.
Им тоже холодно, удовлетворенно подумал он. Огонь погас, они злятся, им холодно. Он улыбнулся в потемках, спокойно, безмятежно, сознавая, что дождь помогает ему, а им служит помехой. Потом он взял флягу и наполнил ее водой, которая собралась в расселинах у входа в пещеру. Потом осторожно выпил: вода была скверная, но все же вода. Потом он лежал, глядя в небо, которое лишь угадывалось черным туманом где-то над дождем, и спокойно пил воду, подставляя тело ровной завесе дождя.
К утру дождь перестал. Он зябнул, но жажда его больше не мучила. Косой луч солнца ворвался в пещеру — сидя на спокойной, теплой, залитой солнцем просеке, он безмятежно уснул. Если бы они пришли теперь, он бы их не услышал. Но они не пришли. Проснувшись, он подумал об этом, но лишь мимолетно, не встревожившись всерьез.
Он выглянул в отверстие и увидел, что часовой сидит на том же месте; неутомимый сторожевой пес, косящийся на отверстие пещеры.
Они не сдадутся, подумал он. Теперь ни за что не сдадутся.
Отчет о следующей зиме вовсе не обязательно должен был начаться с вышеописанных событий; это волна, которая вновь и вновь упорно обретает свою форму, неизменную и определенную.
Так вот, эта волна начала подниматься поздней осенью 1793 года. Но случиться это могло бы и в 1932 году.
На другой день в пещеру влетел голубь. Мейснер уже раньше обратил внимание на следы голубиного помета, так что не был, застигнут врасплох. На несколько секунд оба замерли, каждый на своем месте, напряженно глядя друг на друга. Потом голубь попытался вспорхнуть, но опоздал. Схватив его, Мейснер почувствовал, как хрустнуло крыло. Точно хрустнул сломанный человечий палец, подумал Мейснер позднее.
Они проделают со мной то же самое.
Все до конца.
Голубь был жирный, мясистый. Придется съесть его сырым, что ж, ничего не поделаешь. Если надо, думал он, медленно ощипывая птицу, — значит надо. Если выбирать не из чего, все становится простым.
Вначале его вырвало, но только вначале. Я должен сдержать рвоту, подумал он и стал, есть маленькими кусочками, запивая водой. И съеденное удержалось в желудке, потому что должно было удержаться. «Или голубь, или те, что внизу», — сказал он вполголоса, пряча тушку в углу между двумя камнями в надежде уберечь ее от мух.
Это даст мне неделю жизни. Может, больше и не понадобится.
Вода в расселинах высохла, голубь кончился, остались одни перья. День за днем сидел он, почти скрытый от чужих глаз сумраком пещеры, глядел, как сменялись внизу часовые, как приходило подкрепление с едой, как они строили укрытие от ветра и зажигали костры. Тяжелее всего было выносить свет костров: каждый вечер, увидев первый полыхнувший огонь, он старался забиться поглубже в пещеру. Огонь и жар казались хитроумным оружием, которое, дотягиваясь до него, жалило и ранило почти смертельно.
Он уже давно не мылся.
Однажды вечером или, вернее, ночью они попытались до него добраться. Но Мейснеру повезло. Именно той ночью ему не спалось. Он ворочался на камнях и вдруг услышал, как пыхтят, карабкаясь вверх, те, кто за ним охотился. Они подбирались все ближе и ближе, и он вдруг стряхнул с себя сонливость и совершенно овладел собой. Притаившись на четвереньках за скалистым выступом, он ждал их, от напряжения став проворным и хладнокровным, и в нужную минуту стал действовать быстро и успешно: еще один с криком сорвался с уступа. Но этот продолжал кричать и тогда, когда перестал падать, — крик не смолкал всю ночь. Из безопасного теперь отверстия пещеры слышал Мейснер, как охотники пытались прийти на помощь товарищу (хотя понимали, что в темноте у них ничего не выйдет). Упавший застрял на середине спуска — придется ему висеть там, где он повис.
Утром все могли удостовериться, чем завершилось маленькое славное ночное приключение. Бездыханное, хотя иногда странно подергивающееся тело зависло в двадцати метрах над пропастью, зацепившись за куст, упрямо взбирающийся по склону. Двое мужчин уже почти добрались до тела, которое словно бы давало знак, я чувствую, что помощь близка.
Полчаса одолевали они скалу, наконец, попытка их как будто увенчалась успехом. Они обвязали тело веревками и с усилием начали трудный спуск по оставшемуся пути ко дну ущелья.
Мейснер медленно наклонился, взял камень; он почувствовал: те, внизу, замерли, смотрят на него и ждут. Они ждут, что я брошу камень, подумал он. У них уже сложилось представление обо мне, и вот они ждут, что я брошу.
Мейснер свесился над пропастью, разжал руку и выпустил камень, тот полетел вниз. Он летел, медленно ввинчиваясь в пропасть, отскочил от скалистого выступа и скрылся в траве в двадцати метрах от того места, где стояли люди.
Никто из стоявших внизу не произнес ни слова. Все происходящее было каким-то нереальным, похожим на сон.
Они унесли тело и больше уже не пытались взобраться наверх.
Он вполз обратно в свое убежище, понимая, что все пути перекрыты, и они никогда не отступятся. Его звали Фридрих Мейснер, он родился сорок шесть лет назад в Игнанце, и лицо его было таким изможденным и грязным, каким не было уже много лет. Его глаза, которые одни называли жгучими, другие пронзительными, а те, у кого не было столь развито чувство драматического, — черными, теперь запали еще глубже обычного. А его скулы — то, на что люди обращали внимание, прежде всего, то, что во всех протоколах именовалось «особой приметой», то, за что в детстве товарищи прозвали его «монголом», — его скулы, выступали резче, чем всегда. Это был исхудалый, изможденный, загнанный в пещеру пленник с угрюмым взглядом, которого лишь с величайшей натяжкой можно было соотнести с теми приметами, какие он привык считать своими.
Париж, думал он иногда, меня должны были бы судить в Париже. Но не здесь.
В последующие ночи он спал мертвым сном. Он был уже не в силах даже делать вид, что бодрствует: если бы они взобрались на скалу сейчас, все было бы кончено в течение пяти минут — разве только они захотели бы по кусочкам поджаривать его на медленном огне, таким образом, растянув удовольствие на часы, дни или недели.
Но преследователи тоже устали. Устали ждать и устали рисковать собой.
Сквозь пелену усталости он услышал снизу возбужденные крики; это было так не похоже на ту затаенную тишину, к которой он уже привык, что в течение нескольких мгновений он пытался встать и подойти к обрыву. Но он слишком устал и быстро сдался. Крики через несколько минут прекратились, и стало тихо, как прежде.
Они ждут, вяло думал он. Я не вышел, и теперь они ждут для верности.
Он уже привык, привык к мысли о смерти. Она казалась ему теперь не реальной и страшной, а просто короткой мукой перед долгим покоем.
Короткая жгучая боль, думал он, огненная волна в глотке, словно глотаешь спирт, а потом долгий, цепенящий покой.
Пещера была слуховой трубкой — но к нему не доносилось ни звука.
Последующее совершилось очень быстро и произошло всего через несколько минут после того, как смолкли призывные крики.
Привалившись к скалистой стене, он не сводил глаз с отверстия пещеры, но у него не было сил доползти до него. Мертвая тишина, думал он, а тело его едва заметно раскачивалось взад и вперед. Мертвая тишина, мертвая тишина.
И вдруг откуда-то сверху метнулась черная тень, спрыгнула вниз на узкий карниз у самого входа в пещеру, болтающаяся веревка, руки, сжимающие что-то похожее на нож, смерть на широко расставленных