ногах, пошатываясь, двинулась к неподвижно сидящей фигуре. Несколько быстрых шагов вперед, тело, опрокинувшееся без борьбы, а потом тяжелое дыхание в тишине, когда оба замерли, глядя друг на друга.
У входа в пещеру болталась веревка, по которой охотник спустился к пещере: крючок для беглеца, щупальца охотника.
И пещера опустела.
Он едва не умер и не ускользнул от них, но они не сдались. Они кормили его, чтобы он не умер, и крепко его держали. Когда он пытался отвернуться, его щипали за нос, вливая пиво в распяленный рот. Боясь, что он уйдет от наказания, они хлопотали как заботливые матери. Они очень старались и добились своего.
Его положили у костра так близко к огню, что пламя освещало его всего, однако так, чтобы искры его не опалили, а они сидели вокруг и разглядывали его. Они представляли его себе хитрецом, вспоминали, каким он был и с каким достоинством тогда держался. Потом они обнаружили его силу и в те дни, что охотились за ним, стали представлять его себе сильным и хитрым. И теперь им было трудно уберечься от разочарования.
Силы день ото дня покидали его, и образ человека, который убивает, а потом беззвучно смеется, какой они себе нарисовали, по мере того как они его сторожили, сходил на нет: теперь он выглядел просто как человек, который перестрадал, которому отказала его сила, и тогда он сам отказался от жизни.
Исчезла и другая сила — сила хитрости, спокойная бестелесная сила, которая выманила у крестьян деньги за дождь, хотя в глубине души они сознавали, что дождь все равно пойдет; исчез и невозмутимый холод, каким веяло от его улыбки, когда, приводя в порядок свою одежду, он смотрел на ту, которую покрыл. Теперь он был опустошен, испит до дна, он стоял у конечной остановки, растеряв свою хитрость в бурном потоке, который смыл его и увлек за собой: тут были часы бегства, ветки, хлеставшие его по лицу, пока он мчался, спасаясь от них, а потом ожидание, долгое ожидание в пекле, когда солнце раскаляло пещеру и было почти невозможно дышать, и он лежал на спине и мог дотянуться рукой до фляжки, но она была пуста, выпита до дна, и он был пуст, испит до дна, а язык распух и посинел и словно бы покрылся песком, потому что потрескался, а кровь засохла, так что ее можно было принять за красный песок; истощение превратило его в другого человека. И вот из этого провала они и пытались его поднять.
Он почти все время спал. Он укрывался в сон, и только изредка им удавалось выманить его оттуда.
Они остановились в долине — хотели подождать, пока он сможет ходить сам.
Они не стали кромсать его тело, только тот человек, что поймал Мейснера, бросившись на него, кольнул его ножом в плечо — хотел помешать ему защищаться; но поскольку Мейснер сидел неподвижно, обмякнув, и только какими-то отрывистыми горловыми звуками пытался объясниться с захватчиком, укол оказался зряшным. Человек, спустившийся по веревке, на мгновение замер в растерянности и даже как бы устыдился, видя, что пленник и пальцем не шевелит. Из плеча Мейснера медленно вытекала кровь, но даже кровь казалась усталой и обессилевшей и быстро остановилась.
Им пришлось потрудиться, чтобы вытащить его из пещеры и спустить вниз. Конечно, они могли просто сбросить его вниз, но это означало бы упростить дело и месть, испортить весь смак приключения.
Первый час он пролежал на животе, руки были связаны за спиной тонкой пружинистой веревкой, предплечья плотно прижаты к телу, и потому грудь натужно выпирала странной кривой линией. Дыхание вырывалось у него протяжными стонами, ему было очень больно, но он не хотел этого показывать, а хотел просто умереть или поскорее уснуть.
Они сидели вокруг и время от времени пинали его в низ живота, но потом поняли: так ему недолго и ускользнуть от них. Он потерял сознание, и им редко удавалось приводить его в чувство, даже когда они прижигали ему тыльную сторону ладоней.
Тогда они развязали веревки.
Долина была клинообразной формы. У острия клина вершины скалистых стен сближались друг с другом. Здесь в плохую погоду часто прятались овцы. Расширявшимся концом ущелье было обращено к югу.
Отсюда начинался лес, который тянулся на много миль, лишь кое-где перерезанный рекой или пашнями.
Горы сохранились и по сей день. А вот лесов почти не осталось. Однако на гравюре 1822 года еще видно, какие могучие леса были в этих краях. Художник Франц Кромер называет эти места «романтическим ландшафтом».
А в пещере сейчас валяется только полусгнивший труп какой-то кошки.
Теперь он сидел у костра, связаны у него были только ноги. Вокруг шеи свободно болталась петля веревки, конец которой держал караульщик. «Попытаешься бежать, мы тебя медленно удавим», — сказали они.
Теперь он мог медленно есть. Его рот проделывал жевательные движения, и те же движения проделывали губы караульщиков — только они при этом ничего не ели.
— Сознайся, — говорили они с наигранным превосходством. — Сознайся, что ты нас обманывал, объясни нам все!
Мейснер продолжал спокойно есть. Он немного пришел в себя — к нему вернулось спокойствие. Он сознавал, что в его присутствии они чувствуют себя неуверенно, хоть и решили его убить.
— Поскольку я умру, я не могу солгать, — говорит он. — На пороге смерти ложь расширяется в объеме, ее невозможно из себя выдавить. Ложь в смертный час удваивает вечные муки лжеца — никому из людей такого не выдержать.
Они слушали молча. Горел костер, они были далеко от дома, а он был чужак и знал больше их, хоть ему и предстояло умереть.
— В Вене, — продолжал Мейснер, — при дворе императрицы был человек, который собирал лживые слова, сказанные на смертном одре. Ему щедро платили, и он вел долгие разговоры с умирающими, прежде чем к ним вводили родственников и священника. А потом он говорил от имени умирающего. Всего за два года его спина согнулась так, что он мог губами коснуться собственного члена. «Грехи придавливают меня», — говорил он.
Они неуверенно переглянулись, один осторожно, точно на пробу, улыбнулся. Потом они снова сделались хмурыми и грубыми: похоже, им стало стыдно, что они позабыли, зачем они здесь.
— Ты сильный человек, — сказали они. — Ты смог совратить девчонку, чтобы она легла под тебя, а потом избил до полусмерти ее брата. Ты считаешь себя сильным, но твоей силы не хватит, чтобы спастись.
Они надеялись, что он станет им возражать, но нет.
Они кормят его и расспрашивают. Но когда он жует и молчит, они и сами замолкают, и все замыкается.
Огонь догорает. Подкрадывается темнота, и поскольку ему так и не пришлось умыться, его косые выступающие скулы блестят, как два темных птичьих крыла.
— А это была правда насчет дождя? — вдруг тихо спрашивает один из них.
И тут Мейснер понимает, что выживет. Пока это знает только он один — другие знают, что он умрет.
Одно знание противостоит другому, и все уходят спать.
Сторожить остается тот, кто задал вопрос.
В деревне, где родился караульщик, его, называли Шляффе; он был маленький, сухонький, и на лице у него всегда было такое выражение, будто он по ошибке кого-то убил и теперь сокрушается об этом, надеясь в глубине души, что труп никто не обнаружит и ему ничего не сделают; имя Шляффе звучало как хрюканье, может, потому его так и назвали. Но в таком случае то был совершенно беспомощный и безобидный поросенок, который и младенца за ногу не хватит.
В году от Рождества Христова 1782-м он перебрался в ближайший город и там женился. Детей у него, однако, не было. Соседи считали, что его детородный орган слишком мал в сравнении с телом. «С полмизинца детей не сделаешь», — говорили они, дружелюбно посмеиваясь.