лазури, и линии ее тела принимали по-новому очаровательную волнистость… Дальше Гюго добавляет:
Вдруг эта женщина, Джозиана, побочная сестра королевы Анны, пробуждается, узнает Гуинплена, и начинается сумасшедшая битва за захват его любви, чему несчастный совершенно не способен сопротивляться, а она доводит его до пароксизма страсти, однако не отдается. Она вместо того изливает на Гуинплена эротические фантазии более волнующие, чем даже ее обнаженность, и предстает в этих грезах девственницей и блудницей, жаждущей не только познать тератологические восторги, воплощенные в уродливом Гуинплене, но и бросить вызов свету и двору: эта перспектива окончательно опьяняет ее. Венера предвкушает двойной оргазм, от собственно обладания и от выставления напоказ своего Вулкана.
И когда Гуинплен уже готов пасть в ее объятия, приходит сообщение от королевы, которая извещает сестру, что Человек, который смеется, законно признан лордом Ферменом Кленчарли и должен сделаться ее мужем. Джозиана комментирует письмо: «Хорошо», — встает, указывает на дверь, переходит со страстного «ты» на отчужденное «вы» и говорит тому, с кем только что страстно желала соединиться:
— Выйдите отсюда. Раз вы мой муж, уходите… Вы не имеете права оставаться здесь. Это место моего любовника.
Неслыханное растление — не Гуинплена, а Ямбо. Я не только сподобился получить от Джозианы больше, нежели мне сулила Иза Барцицца за своей прозрачной занавеской, но и впитал всей своей душой ее бесстыдство:
— Раз вы мой муж, уходите. Это место моего любовника.
Возможно ли, чтобы грех был до такой степени эротически заразителен?
Существуют ли женщины, подобные леди Джозиане и Изе Барцицца? Приведется ли мне повстречать таких? Полоснет ли меня по сердцу — шурхх — в наказание за все эти фантазии?
Да, существуют. По меньшей мере в кино. На предвечерием сеансе, тайно, я проникаюсь дрожью от каждого кадра ленты «Кровь и песок». Тайрон Пауэр так прижимается щекой к груди Риты Хейворт, что я убеждаюсь: женщины вооружены, даже когда они не раздеты. Когда они только бесстыдны.
Получить образование, зацикленное на ужасах греха, — и немедленно грехопасть. Я пришел к выводу, что именно запретность так воспламеняла воображение. И поэтому я решил, что, дабы спастись от соблазна, следует прервать гипноз этого образования под знаком целомудрия. Целомудрие и соблазн оба дьяволовы уловки, они взаимно усиливают друг друга. Эта догадка, на грани ереси, поразила меня как бич.
Замыкаюсь в себе. Слушаю музыку, провожу часы у радио после обеда или рано по утрам. Иногда симфонический концерт бывает вечером. Домашним любы другие передачи.
— Сколько можно занудства, — возмущается Ада, неуязвимая для муз. Как-то раз воскресным утром мы встречаем на улице дядю Гаэтано. Он совсем старый. Он без того золотого зуба. Вероятно, продал зуб во время войны. Спрашивает о моих занятиях. Папа говорит ему, что у меня период страстного увлечения музыкой.
— Ах, музыка, — счастливо подхватывает дядя Гаэтано. — Как я хорошо понимаю тебя, Ямбо. Я в восторге от музыки. От любой, представляешь? Какую бы ни играли, лишь бы только была музыка. — Он на секунду задумывается и добавляет: — Кроме классической, разумеется. Тогда я, ясное дело, выключаю приемник.
Я уникальная натура, обреченная жить среди филистеров. Ухожу в себя, в свое гордое, гордое одиночество.
В антологии десятого класса встречаю стихи современных поэтов и обнаруживаю, что можно освещаться неизмеримостью и встречаться с болью жизни[366] и что луч солнца способен время от времени пронзать человека.[367] У деда в ларьке лежит томик французских символистов. Я тоже вхожу в эту башню из слоновой кости. Я брожу в лесах символов, теряюсь в их чащах, смущенный, умиленный,[368] и постоянно помню, что
Но чтобы свободно погружаться в эту лирику, нужно освободиться от некоторых запретов. Меняю духовника, перехожу к тому, о котором хорошо отзывался Джанни («священник широких взглядов»). Дон Ренато видел фильм «Идти своим путем»[371] с Бингом Кросби, где католические священники-американцы ходили в протестантских сюртуках и пели под фортепьяно Too-ra- loo-ra-loo-ral, Too-ra-loo-ra-li обожающим их юным девам.
Дон Ренато, конечно, не может переоблачиться в сюртук, но все же он принадлежит к новаторской генерации кюре в беретах, которые ездят на мотоциклах. На пианино не умеет, но у него есть коллекция джаза. Он разбирается в литературе. Я говорю ему, что мне рекомендовали Папини. Он отвечает, что у Папини самое интересное — не то, что он писал после обращения в веру, а то, что он писал до. Мой духовник — священник широких взглядов. Дал мне почитать «Конченого человека»,[372] видимо думая, что искушения духа отвлекут мои мысли от искушений плоти.
Это оказалась исповедь героя, не знавшего детства, с младенчества влачившего существование старой озабоченной и сварливой жабы. Это не про меня. Я провел свое детство в Соларе, само название значит «солнечная»,
Автор того тома был «конченым» прямо от рождения. Он не только читал, но и писал. Я бы тоже мог писать, добавлять своих страшилищ к тем, что уже кишмя кишат в придонном слое океанов, перебирая лапами. Автор того тома губил глаза, записывая наваждения илистыми чернилами, окуная перо в осадочную слизь в пузырьке, будто бы в кофейную гущу. Он губил их с самого детства, читая при огарке, и губил их в молодости в полумраке библиотек. Покраснелые веки. Видит только через толстенные линзы. Постоянный ужас — ослепнуть. Что же, не слепота его настигнет, так паралич: нервы напряжены, везде больно, нога немеет, непроизвольно дергаются пальцы, голова гудит. Когда он пишет, стекла очков почти накладываются на лист.
Я прекрасно вижу и гоняю на велосипеде, я на жабу не похож, у меня уже проклевывается знаменитая подкупающая улыбка. Только что толку? Я не жалуюсь, что окружающие мне не улыбаются, ибо сам не нахожу поводов им улыбаться.
Я не как тот конченый человек. Но хотел бы им стать. Книжное помешательство обещает возможность спрятаться от мира куда-то кроме монастыря. Построить свой мир. Но это не путь к обращению в веру. Напротив, может быть, это путь от обращения. Я отыскиваю альтернативную веру. Очаровываюсь декадентами.
Могу все еще мечтать о вечной женственности, однако ей отныне надлежит быть искусственной, болезненно-бледной. Читаю и воспламеняюсь, но только рассудком: