то носила; возможно, это даже и не настоящее мое имя. И у Вианн Роше не может быть иных целей, кроме моих собственных, без меня у нее нет и не может быть никакого будущего.
Но я отчего-то все продолжаю думать о ней, словно о любимом пальто или паре туфель, которые, повинуясь какому-то внезапному порыву, отдала в благотворительное учреждение, чтобы отныне их любил и носил кто-то другой…
И теперь мне уже интересно вот что…
Какую часть себя самой я успела отдать? И если я больше уже не Вианн Роше… то кто же ею стал?
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ БАШНЯ
А, здравствуйте, мадам. Ваши любимые? Дайте подумать… Шоколадные трюфели, сделанные по моему особому рецепту, отмеченные знаком Госпожи Кровавой Луны и обвалянные в чем-то невыразимом, вызывающем искушение. Дюжину? Или, может, две? И уложим их в красивую коробку из черной шелковой бумаги с бантом ярчайшего красного цвета…
Я знала, что она вскоре придет. Таково уж воздействие моих особых трюфелей. Она пришла как раз перед закрытием; Анук была наверху и делала уроки, а Вианн снова возилась на кухне, готовясь к завтрашнему наплыву покупателей.
Я заметила, что прежде всего ее поразили запахи, царившие в магазине. Это весьма сложное смешение всевозможных ароматов: рождественской елки, стоящей в углу, апельсинов, гвоздики, молотого кофе, горячего молока, пачулей, корицы, чуть затхлый запах старого дома… и, разумеется, шоколада — возбуждающий, богатый, как Крёз, и темный, как смерть.
Она озирается, видит украшения на стенах, картины, колокольчики, кукольный домик в витрине, коврики на полу — все хромово-желтое, ярко-розовое, алое, золотое, зеленое, и у нее чуть не вырывается: «Да это же похоже на притон курильщиков опиума!» Но она вовремя прикусывает язык и удивляется себе: «Что это я так расфантазировалась?» На самом деле она таких притонов никогда не видела — да и любителей опиума встречала разве что на страницах «Тысячи и одной ночи», — и все же ей кажется, что есть в этой обстановке нечто странное. Почти магическое.
За окнами желто-серое небо так и светится обещанием снегопада. Метеорологи уже несколько дней его предсказывают, но, к великому разочарованию Анук, по-прежнему слишком тепло, чтобы с небес посыпался снег, а не этот бесконечный моросящий дождь, приносящий густые туманы.
— Паршивая погода, — говорит мадам.
Ну естественно, ей так кажется, потому что в облаках она видит не волшебство, а загрязнение окружающей среды и рождественские огоньки воспринимает не как звезды, а как обыкновенные электрические лампочки; она не знает ни покоя, ни радости, а рождественская толпа представляется ей бессмысленным скоплением людей, которые озабоченно и суетливо трутся друг о друга и, не испытывая никаких теплых чувств, в последнюю минуту покупают первый попавшийся подарок; и подарок этот будет распакован без удовольствия, в спешке, вызванной желанием поскорее перейти к застолью, которое тоже никому никакой радости не доставит, ибо за столом собрались люди, которые не виделись целый год и предпочли бы вообще никогда не встречаться…
Я вижу ее лицо в Дымящемся Зеркале. Лицо весьма жесткое — женщины, у которой волшебная сказка ее жизни так и не обрела счастливой концовки. Она потеряла родителей, мужа, ребенка, заработала свое нынешнее благополучие тяжким трудом, давным-давно выплакала все слезы и более не испытывает сострадания ни к себе самой, ни к кому бы то ни было другому. Она ненавидит Рождество, презирает Новый год…
Все это я вижу в Дымящемся Зеркале. А затем, приложив некоторое усилие, пытаюсь хотя бы мельком увидеть то, что скрыто от глаз Тескатлипоки. И вижу толстую даму, сидящую перед телевизором и отправляющую в рот пирожные с кремом, одно за другим, одно за другим, прямо из белой коробочки, в которой она принесла их из кондитерской, пока ее муж уже третий вечер подряд допоздна задерживается на работе; я вижу витрину антикварного магазина и куклу с фарфоровым личиком, накрытую стеклянным колпаком; вижу аптеку, возле которой она однажды остановилась, чтобы купить для своей крошки подгузники и молочную смесь; вижу лицо ее матери, широкое, грубое и ничуть не удивленное, когда она сообщает ей ужасную новость…
Но с тех пор уже столько воды утекло. Теперь это далекое прошлое — и все же то пустое местечко у нее в душе так и не заросло, так и продолжает молить, чтобы его чем-то заполнили…
— Да, дюжину трюфелей. Нет. Пусть будет двадцать, — говорит она.
Как будто трюфели могут что-то изменить. Но с другой стороны, сами эти трюфели кажутся ей чем-то иным. Как и эта женщина с длинными черными волосами, украшенными стразами, что стоит за прилавком в изумрудных туфельках на блестящих черных каблуках — такие туфельки созданы для того, чтобы в них танцевать всю ночь, прыгать, летать, да что угодно, только не ходить по улицам и не стоять за прилавком, — да, она тоже иная, не такая, как все, но отчего-то кажется куда более живой и настоящей, чем все вокруг…
На стеклянном прилавке темнеет пятнышко шоколадной пудры, осыпавшейся с трюфелей. Ничего не стоит кончиком пальца начертать в этой пудре символ Ягуара — кошачьей ипостаси Черного Тескатлипоки. Мадам, точно завороженная, смотрит на этот знак, пока я неторопливо заворачиваю коробочку, вожусь с бумагой и лентами; похоже, ее просто заворожили царящие в chocolaterie краски и запахи.
И тут вдруг, точно по сигналу, влетает Анук — растрепанная, все еще смеющаяся над какой-то проделкой Розетт, — и мадам поднимает глаза, смотрит на нее, и застывшее лицо ее вдруг расслабляется, добреет.
Может, она что-то в ней узнала? Может, талант, что так бурно кипит в крови Вианн и Анук, оставил свой след и здесь, у самых истоков? Анук одаривает мадам лучезарной улыбкой. Та улыбается в ответ — сперва, правда, нерешительно, но постепенно, по мере того как объединяются в своем воздействии на нее Госпожа Кровавая Луна, Луна-Крольчиха и Самый Первый Ягуар, рыхлое, одутловатое лицо мадам становится почти красивым в своей страстной тоске.
— А это кто ж такая? — спрашивает она у меня.
— А это моя маленькая Нану!
Больше ничего говорить и не требуется. Видит мадам или не видит что-то знакомое в этом ребенке, или просто сама Анук со своим личиком голландской куколки и византийскими кудрями взяла ее сердце в плен — кто знает? Но глаза мадам вдруг ярко вспыхивают. Она мгновенно соглашается, когда я предлагаю ей остаться и выпить чашечку горячего шоколада (к которому, возможно, приложу и один из моих особых трюфелей). А потом, сидя за одним из столиков с отпечатками детских ладошек, просто глаз не сводит с Анук, и во взгляде ее горит настоящая страсть. Анук то уходит на кухню, то снова возвращается; радостно приветствует зашедшего на минутку Нико и приглашает его выпить чашку чая; вместе с Розетт забавляется ее бесчисленными пуговицами из большой коробки; потом убегает куда-то в глубь дома, опять появляется возле витрины, чтобы узнать, какие еще изменения произошли в святочном домике, и сама переставляет одну-две центральные фигурки; затем в очередной раз выглядывает на улицу, проверяя, не пошел ли снег — он пойдет, должен пойти хотя бы в сочельник, ведь она так любит снег, чуть ли не больше всего на свете…
Пора закрывать магазин. На самом-то деле его пора было закрыть уже минут двадцать назад; мадам, похоже, удается стряхнуть с себя пьянящий дурман, она встает и говорит: