куртки.
В юном возрасте совсем не думаешь о том, что подавляющая часть разных городов, селений и попросту ландшафтов, существующих на земле, удается посетить лишь один раз. Кажется, что ты в силах присутствовать сразу везде, объять своим восприятием целый мир. Отображая в память его моментальный срез, будто заливая янтарем муху, в надежде сохранить “навечно”, не вполне веришь себе и отдаешь ефимки фотографу. А спустя годы, случайно наткнувшись на дагерротип, без всякого чувства и переживания думаешь: “Где же это снято? Кто это рядом со мной? Да я ли это?” На обороте – надпись, как будто сделанная другим человеком, и даже почерк кажется чужим, хотя все его особенности никуда не делись. Снимки бесполезны, когда не сохранилась “янтарная муха”, когда едкое время пожрало ее, оставив только смутный отпечаток хрупкого крыла где-то в неподъемных пластах памяти. Дагерротипы – лишь инструменты археолога собственной памяти, в которого превращается перед смертью человек. И уж во всяком случае они теряют последние остатки смысла, когда вдруг приходит момент сравнить их с реальностью.
Двор еще вяло шумел, но количество очагов света заметно уменьшилось. Даже игроки в бутылочку по большей части разбрелись по домам, за куртками, да так и осели в тепле возле печурок. Белесые струйки дыма, мечась под порывами холодного, августовского ветра, гудевшего в кровле дома и под колпаками газовых рожков, наполняли рваными клочками черно-синее небо и скрадывали редкие звезды.
Еванфия так и не ушла, ежась на скамье и обмениваясь с приятелями равнодушными фразами. Игра, кажется, уже давно затухла, тем более самые симпатичные участники почти все разошлись, остались только высокая девушка с бельмом, по имени Есия, Пров и малознакомый сопливый подросток в чужом плаще чуть ли не до пят.
– О! – обрадовалась Есия и потянулась к забытой было бутылке, заботливо спрятанной в специальной лунке под скамьей. Максим в прошлом году выиграл ее на рынке, поучаствовав в соревновании метателей снежков, и тогда чуть ли не все одноклассники приложились к горлышку, отпивая по глотку или два пахучего вина. – Давай сыграем, Макси. С тобой классно целоваться.
– Спасибо, нет настроения. Прогуляемся, Ева?
– Конечно… – уныло поежился Пров. – Я так и знал, что она тебя ждет.
– Ну и жду, – отрезала Еванфия. – Нельзя, что ли? Нет такого эдикта, чтобы ждать запрещал.
Она молча взяла Максима под руку, и они неторопливо, как супруги, направились к арке. Ветер гудел в ней сплошным потоком, чуть не валя с ног, касался холодными щупальцами кожи и будил в ней свирепый озноб – но так даже лучше, хоть немного боли снимет с души, растворив переживания в борьбе со стихией. Максим снял куртку и отдал ее Еванфии, а сам прижался к девушке боком, чтобы не так мерзнуть. Зубы его ощутимо клацнули.
– Может, не пойдем? – участливо поинтересовалась она. – Поздно уже…
Но он повел ее в сторону моря, навстречу ветру, и слезящимися от холода глазами глядел на темную бухту поверх полуразрушенных складов. Он старался восстановить в памяти каждый клочок видимого днем пространства – и гладкий серп мыса, что выдается в море на западе, почти смыкаясь с восточным собратом, и контуры торговых парусников, обозначенных сейчас редкими бортовыми огнями, и даже мелкие, еле видные белесые тучки, что бежали ему навстречу, будто стараясь обогнать друг друга. Еще месяц, и снег покроет его родную землю до самого горизонта, бухта спрячется под непробиваемым панцирем льда, а последние в навигацию корабли, успевшие вернуться до зимы, замрут у причалов окостеневшими силуэтами.
– Ты что такой снулый? – прошептала Еванфия. – Иди сюда, я тебя от ветра прикрою…
Они спрятались за тумбой, покрытой старыми афишами и свежими эдиктами. Когда началась война, театр закрылся сам собой, потому что некому стало представлять пьесы. Но афиши остались, обесцвеченные дождями, и края их трепал северный ветер. Уши у Максима отчаянно мерзли, и он обхватил их ладонями, придавив длинные, растрепанные волосы.
Еванфия прижалась к нему, закрывая легкой курточкой, и руки сами собой скользнули под ее верхнюю одежду, беря в кольцо тонкую и прохладную талию.
– Я подумала… – прошептала она ему в ухо. – Может быть, нам пора иметь своего ребенка? А то надоело с сестринскими возиться.
– Но ведь война на дворе, – после некоторого замешательства брякнул Максим. – Перебои с питанием… Паек маленький. Разве нам на троих не мало будет?
– Дурачок, – усмехнулась Еванфия. – Ты ведь работаешь на военной фабрике, и мне будут платить, когда я забеременею и уволюсь. Проживем! Другие ведь справляются. И Дуклида тоже… Вдвоем нам проще будет.
– Откуда ты знаешь? – удивился Максим. – Я сам-то… Сегодня думал квартиру подыскать, или комнату, – неожиданно признался он. – Знаешь, народу много погибло, может и повезти…
– Мой герой! Так вот почему ты с другой стороны появился…
– Нам с вашим любезным Гермогеном под одной крышей не прожить.
– Он мне не любезный, не путай меня с Дуклидой. – Она опять рассмеялась и поцеловала его, и слова застряли у Максима в горле – вместо них вокруг звучала песня ветра. Редкие тени прохожих мелькали в свете одинокого фонаря, стоявшего на углу Моховой и Морской. Клочок афиши внезапно оторвался, царапнул его по макушке и умчался в ночь, прыгая по брусчатке будто белый, зимней раскраски лемминг.
– Пойдем к тебе, – хриплым голосом предложила Еванфия.
Не дождавшись внятного ответа, она потянула его за собой, и Максим на деревянных ногах двинулся следом, чуть не спотыкаясь о камни мостовой. Ботинки, как назло, принялись залезать подошвами и носками в каждую выбоину, будто желая опрокинуть своего владельца. Ему стало жарко – а ветер, разгулявшийся вдоль Моховой, трепал воротник плотной рубахи.
Они молча поднялись по гулкой лестнице, и он непослушной, окоченевшей рукой вставил в скважину ключ. Дуклида, кажется, уже спала – контур ее двери был совершенно черным. Только сейчас Максим озаботился, почему сестра не приводит к себе Дрона: может быть, тот сам не хочет жить здесь, пока не покончил с последним неудобством в лице Максима? Или это не его ребенок зреет в ее чреве? Мысли были под стать ночи, такие же растрепанные и ветреные, полубезумные будто олень, истекающий дымной кровью из надрезанного горла.
– Проводи меня в туалет, – шепотом попросила Еванфия.
Окном его комната выходила на Морскую, и ветер надсадно свистел в незаткнутых щелях. Пол был холодным, так же как и скомканное одеяло, не говоря уж о мятой простыне, на которую внезапно упал призрачный, замутненный непогодой лунный луч. Тяжелые облака, стремясь на юг, рвались под напором ветра и позволяли ночным светилам невзначай, но хищно протыкать себя в тонких местах, чтобы тут же, словно собравшись с силами, затянуть истекающую звездно-лунным светом рану свежими слоями хмари.
– Поможешь? – почти одними губами сказала Еванфия, повернувшись к нему спиной. Максим на ощупь нашел застежки и после некоторой возни расстегнул их – по счастью, этих крючков оказалось немного. От ее запаха, теперь целиком принадлежащего только ему, а не ветру, у Максима кружилась голова.
– Ты правда хочешь ребенка?
– Правда, правда… И только твоего. – Она принялась стягивать с него тужурку, а затем расстегивать пуговки на рубахе, обжигая кончиками ледяных пальцев. Они-то и рассеяли туман в голове Максима.
– Я не могу, – через силу выговорил он.
Она застыла словно снежная баба, даже дыхание, опалявшее ему шею, как будто вовсе прервалось, осыпавшись кристалликами льда на пол.
– У тебя уже есть семья? – бесцветно спросила она, отодвигаясь.
– О чем ты? Нет у меня никакой семьи. Мне только ты нравишься.
– Фу, какой же ты… Не пугай меня больше так глупо, ладно?
– Но я и в самом деле не могу жить с тобой, потому что… мне завтра нужно будет уехать в Навию.
Матушка Смерть, как все-таки тяжело чувствовать, что делаешь больно самой желанной девчонке в целом городе! У Максима и самого защипало в глазах, когда она села на край кровати и прижала ладони к