— Пожалуйста, политика, — сказала она. — Международное.
Это значило, что я должен высказаться о современном международном положении. Бабушка желала продемонстрировать, сколь необыкновенно я развит для своего возраста. Ей не терпелось доказать мою незаурядность. Она не могла дождаться прихода Комиссарова.
Я сказал несколько слов о внешней политике Англии. Собственных мыслей на этот счет у меня не было, но я запоминал дедушкины. Сестра Комиссарова казалась весьма удивленной. Бабушка наслаждалась ее изумлением.
— Рассуждай! — потребовала она, обратясь ко мне.
Это «рассуждай» произносилось как «играй», обращенное к юному музыканту, или «читай», обращенное к юному декламатору. Бабушка была родом из Одессы, где вундеркиндов пестовали и растили сотнями. Ей мечталось, что я стану вундеркиндом. Однако к музыке у меня не обнаружили серьезных способностей. Стихи я читал с большою охотою, но был гнусав и картав, что в значительной степени портило дело. Мне оставалось, по-видимому, только рассуждать.
— Рассуждай! — настаивала бабушка.
— Про что? — спросил я тихо.
— Что-нибудь, — ответила бабушка. — Международное.
Мне было неловко, не по себе, но упираться — и вовсе бесполезно.
Пожав плечами, я осудил тред-юнионизм. Я был категоричен и краток. Сестра Комиссарова была поистине потрясена. Впрочем, тут же выяснилось, что ее поразило больше всего не мое раннее развитие.
— Удивительно! — сказала она вполголоса молчаливому сыну-студенту. — Беспартийный интеллигент рассуждает, как Александр!
Что это значит, я не понял. Меня в то время еще никто не называл беспартийным интеллигентом. Но, конечно, сестра Комиссарова и не имела в виду меня. Она говорила о дедушке, чьи слова я повторял. К нему относилось ее удивление.
— Ну, а что Литвинов? — спросила она меня с ласковым любопытством.
— Литвинов дает десять очков вперед всем этим заграничным министрам! — отвечал я. — Он их берет за ушко да на солнышко! — добавил я уже от себя.
Этого дедушка не говорил. Это было написано в газете под рисунком, где изображался Литвинов, тянущий за длинное ухо к солнцу маленького реакционного китайца. Солнце было нарисовано совершенно так, как рисовал его я и все вообще маленькие дети, а китаец напоминал того, что продавал на бульваре бумажные веера и резиновые игрушки «уйди-уйди».
— Вот это да! — воскликнула сестра Комиссарова.
Вероятно, до сих пор она считала, что беспартийные интеллигенты должны ругать Литвинова. И вдруг оказалось наоборот. Конечно, именно это произвело такой эффект, а не мое раннее развитие. К счастью, бабушка в этом не разобралась. Она видела только, что эффект огромен. И все-таки тщеславие ее еще не было утолено.
— Великие державы, — проговорила она с мольбой.
Она хотела, чтобы я сказал что-либо о пяти влиятельнейших странах. Ей не хватало чувства меры. Будь она иллюзионисткой, то, без сомнения, показывала бы зрителям за один раз столько фокусов, что им на целую жизнь приелись бы чудеса.
— Все зависит от того, найдут ли великие державы общий язык, — скупо промолвил я напоследок и надел матросскую шапочку, на ленте которой было выведено золотом слово «Неукротимый». (Буквы осыпались на пальто блестящими точечками.)
Мне церемонно вручили картонную коробку с лото. Сестра Комиссарова опять поцеловала меня. Я снова вытер щеку, помня о микробах. Визит был окончен.
Самого Комиссарова в тот день я так и не увидел.
Дома я рассказал обо всем, что было в гостях, бабушке Софье (так я называл папину маму).
Бабушка Софья была человеком с необычайной, фантастически преувеличенной ответственностью за свои слова. Даже литераторы, для которых слово — деяние, бросают иной раз слова на ветер. А бабушка Софья, мать семейства, на все и всегда отвечала людям так полно и точно, как если б на свете не существовало пустых и праздных вопросов или формул вежливости, не согретых живым теплом. Она никогда не изменяла этому обыкновению. Я замечал, что она не говорила при встрече «здравствуйте» тем, кому здравствовать не желала; она просто кивала им.
Из меня бабушка Софья стремилась воспитать наблюдательного и абсолютно правдивого мальчика. И сама была для меня примером, как строчка в букваре, выписанная бесхарактерными в своем совершенстве буквами, служит примером для начинающего грамотея…
Итак, я подробно и точно, как она любила, рассказал бабушке Софье о своем знакомстве с племянником и сестрой Комиссарова. К моему удивлению, бабушка Софья смеялась от души. Ее тучное тело колыхалось, и большое расшатанное кресло скрипело, как кроватка укачиваемого младенца. Когда пришел дедушка, бабушка Софья поспешила его обрадовать.
— Наш Миша, — сказала она, — научился рассказывать не только хорошо, но, знаешь, очень смешно! Я смеялась только что буквально до одышки и никак не могу прийти в себя.
— Отлично, — отозвался дедушка. — Юмористический угол зрения довольно редок, особенно в таком раннем возрасте. Несомненно, хорошая черта. Тревожит меня, Софья, твоя одышка. Дурной симптом. Тебе необходимо больше себя щадить. — И, отряхнув руки над массивным мраморным умывальником, стоявшим в его кабинете, дедушка вышел в столовую, чтобы с нами поужинать.
Мне были, конечно, очень приятны дедушкины слова в той части, в какой они касались меня, но, будучи абсолютно правдивым мальчиком, я отклонил незаслуженную похвалу своему юмористическому дару.
— Смешно, — сказал я, — само получилось. Я не знал, что получится…
— Александр очень жалел, что не смог с тобой вчера познакомиться, — сказала мне мама на следующий день, — у него было долгое заседание, и он не мог уйти. Ну, теперь уже придешь к нам на новоселье.
Оказалось, что Александр получил новую квартиру из двух комнат, в которую они с мамой на днях переедут.
— А со мной ты теперь не будешь больше жить? — спросил я.
— Я буду приходить к тебе каждый день, — ответила мама, — и ты сможешь приходить ко мне каждый день. Ты увидишь, как здесь близко, два шага. Так что все останется совершенно по-прежнему, единственно только ночевать я здесь не буду, но ведь ночью ты спишь, не просыпаясь, до самого утра, и тебе решительно все равно, в комнате я или нет. Это когда ты был маленький, то просыпался ночью и звал меня. А теперь ты большой мальчик, правда, сыночек?
И все-таки я проснулся ночью. Мама не предупреждала меня, что эту ночь проведет уже под новой крышей, но почему-то я проснулся и во тьме слипающимися глазами увидел на месте маминой кровати большой сугроб. Это было невероятно. Я широко открыл глаза, и все оказалось проще: пустая мамина кровать под белым покрывалом, с пышной подушкой под белой накидкой. Странно выглядела она посреди ночи в своем дневном аккуратном убранстве. Я смотрел на нее и думал: «Это теперь не мамина кровать. Просто — кровать. А была мамина…» Не спалось. Ночь проходила медленно. Яркие лунные блики лежали на белом покрывале, желтые пятна уличных фонарей шевелились на нем. Потом погасли лунные блики. Позже, когда темноту в комнате разбавило слабым светом пасмурного утра, расплылись без следа и желтые фонарные пятна. Часы пробили семь раз. В это время мама, бывало, будила меня, говоря: «Если хочешь позавтракать со мною — вставай».
А мне не хотелось иногда вставать. Как-то раз я пробормотал: «Мам, еще посплю чолпасика…» Я хотел сказать «полчасика», но со сна сказал так, и мама весело переспросила: «Что? Что?»
С тех пор я уже каждое утро говорил: «Мам, еще чолпасика», а мама смеялась и тормошила меня. Некому мне теперь будет сказать «чолпасика…». Это только наше с мамой слово, а мамы больше не будет здесь по утрам… И от мысли о таком пустяке я заплакал. Я открыл дверцу тумбочки, в которой всегда