лежало множество мелких маминых вещиц и фруктовая карамель для меня, увидел, что в ней остались только порожние флаконы из-под духов с гранеными пробками, и заплакал пуще. И уже по-иному, чем три дня назад, подумал о Комиссарове. Не с одним только любопытством — с чувством более сложным, от которого на мгновение становилось знобко.
Между тем домашние после маминого переезда начали гораздо больше прежнего говорить о ней, Комиссарове и особенно — о моем отце. Ему было тогда тридцать лет, и он преподавал ботанику в школе.
Многие не понимали, почему маме вздумалось расстаться с таким человеком, как мой отец. Никто не видел, чтоб он когда-либо причинил ей обиду. Я наблюдал лишь однажды вспышку маминого гнева против отца. Она была совершенно загадочной.
Как-то, в начале лета, отец пришел под вечер домой с большим букетом полевых цветов.
— Чудесные цветы! — сказала мама, подымаясь ему навстречу. — Это мне?
— Пожалуйста, — ответил отец, — если хочешь. Если тебе нравятся.
Мама взглянула на него недоуменно.
— Да, пожалуйста, — повторил отец. — Возьми. Я, собственно, думал для гербария… Но, если тебе нравятся, возьми. Можешь взять все. Тогда сейчас поставим их в воду. А хочешь, отбери часть. Но можешь и все. Как хочешь. Пожалуйста. Они, кстати, сильно пахнут. Можно их здесь поставить в кувшин, но перед сном нужно будет их куда-нибудь вынести. Не забыть это сделать.
— Мне не нужны эти цветы! — сказала мама резко.
— Они тебе не нравятся? — спросил удивленно отец.
— Нет, — ответила мама, и глаза ее наполнились слезами. — Совсем не нравятся.
— А мне показалось… — начал отец.
— Тебе постоянно что-нибудь кажется! — перебила его мама дрожащим и в то же время презрительным голосом.
— Например?.. — осведомился отец.
— Что толку говорить! — Мама стремительно вышла, с размаху закрыв за собой дверь.
Отец развел руками и, постояв минуту неподвижно, пошел следом за нею с видом человека, который готов поверить во что угодно, даже в то, что сам виноват, но отказывается что-либо понимать, пока ему не приведут примеров и доводов. Мама, однако, ни в этот раз, ни потом не приводила никаких доводов. Но она ушла к Комиссарову.
Оставленный, мой отец никогда не говорил о мамином замужестве. Почти все вечера он проводил дома, сидя один за шахматной доской. Он играл партию по переписке со своим другом Давидом Тетельбаумом, проходившим службу в Красной Армии.
Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трех раз в месяц. Но отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и вполголоса рассуждал вслух… Партия длилась уже около года. Почему-то это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к подоконнику, куда днем убирали доску с расставленными фигурами, и недолго, но печально вглядывался в позицию.
Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники рокировались. Под Новый год разменяли ферзей. В январе папа объявил шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это позабавило деда.
— Какую цену может иметь темп для тебя, играющего целый год одну партию? — спросил он небрежно.
Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день неимоверно много.
— Ведь началось это, по-моему, еще при Люсе? — сказал дед, не дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.)
— Да, — ответил отец, — еще при ней.
— М-да, странно, — сказал дед. — Нервы, нервы… Пройдем ко мне в кабинет?
Отец покачал головой.
В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове, и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то «для нее» (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем, немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше, она сказала, что не может: Александр, не застав ее дома, огорчится до слез. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький…
Все это было странно. Это даже занимало меня немного. Но и только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она позвонила по телефону и сказала бабушке Софье, что ближайшие дни будет занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдет ко мне повидаться.
Предстояло прожить без мамы несколько дней.
В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова прогулка…
Все надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каждый день — большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками «Моссельпрома», с продавцами разноцветных воздушных шаров, — стал мне вдруг тесен и скучен. Я вырос из него.
Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но здесь было еще тоскливее и вдобавок темнее (двор обступали с трех сторон высокие дома). Иногда ко мне подходили ребята постарше — моих сверстников тут не было — и, улыбаясь, спрашивали:
— Показать тебе Москву?
Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идет о большой прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил «да», ребята со смехом пытались приподнять меня за уши.
Так вот что значило «показать Москву»!.. Это было не очень больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой день мальчишки снова предлагали: «Миш, показать Москву?» — я, забывая о подвохе, радостно соглашался…
Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после работы за мною, и мы отправились к ней.
Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю порог новой квартиры.
Здесь так чисто и свежо, что даже веет легкий ветерок. Некоторые вещи знакомы мне, и от них, почти неуловимый, исходит запах комнаты, где еще недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу впервые.
В большей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и когтистыми лапами.
На стене висит ружье.
В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками.
И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжелых вещей капризен и плаксив.
— Это Александр сам убил, — говорит мама, коснувшись волчьей шкуры кончиком туфли.
— Вот из этого? — Я указываю на ружье.
— Да.
Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери. Сейчас войдет Комиссаров. Мама спешит в коридор к нему навстречу.
Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным глазом разглядывает мое горло…
Из прихожей доносятся мужские голоса.
Первый:
— Вот, пожалуйста, пейте. Второй:
— Спасибо, напился… Приезжать теперь с утра, товарищ Комиссаров?
Первый:
— Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами.
Второй:
— Спасибо, я…