что была неправа, вслух скажет об этом… И все-таки я чувствовал, что уже не буду так смотреть на Олю и так мечтать о ней, как тогда вечером, в салоне пароходика, плывшего из Керчи в Феодосию. Это было лишь две недели назад…
Когда вечер окончился, Прокофий Семенович рассудил наш спор и, как мы ожидали, объявил Оле, что она заблуждается. Не надо смешивать бродяг и путешественников. После года хорошей работы или успешного учения каждый человек вправе провести отпуск или каникулы в путешествии. Это ни в коем случае не может вызвать нареканий.
Прокофий Семенович снова подтвердил, что в будущем году обязательно возьмет Сашу в путешествие.
И действительно, дело к этому шло. Хотя в новом году Саша учился неровно — по литературе, истории и географии на «отлично», а по другим предметам иногда и на «посредственно» (по выражению педагогов, у него проявились специальные способности), Прокофий Семенович и наш директор считали, что он достоин принять участие в очередном походе исторического кружка.
В начале июня вопрос решился окончательно.
А 22 июня началась война. И в самые первые дни войны, когда уходил на фронт мой отец, когда заговорили уже об эвакуации детей из Москвы на восток, когда все, что занимало меня до 22 июня, стало и очень давним и совсем неважным, — в те дни я успел все-таки подумать однажды: «…и путешествие не состоится. Какая жалость!.. Не придется Саше странствовать».
В октябре 41 года в интернат на берегу реки Белой, где я оказался к тому времени, пришло письмо от Прокофия Семеновича. До этого я получал письма лишь от мамы. В этих письмах не было ни слова о наших школьных ребятах.
И вот — письмо от Прокофия Семеновича, толстое, в настоящем, довоенном еще, наверно, конверте (а мама, как почти все тогда, складывала свои письма треугольниками) с выведенным крупно и твердо словом «Москва» внизу.
Прокофий Семенович писал, что узнал мой адрес у мамы, с которой говорил по телефону, и дальше рассказывал о наших ребятах, «юных историках». Все они — кто раньше, кто чуть позже — пустились в дальние и печальные странствия. Жора Масленников уехал в Новосибирск и живет там у тетки. Оля Бойко — в Ташкенте, куда она добиралась эшелоном чуть ли не две недели. Некоторые ребята были эвакуированы не так далеко — в Саратов, в Куйбышев. А Саша Тростянский оказался оседлым москвичом — он не уехал никуда.
«До вчерашнего дня, — писал Прокофий Семенович, — мы с Сашей виделись почти каждый день, так как оба дежурили на крыше школы во время налетов, которые никого в Москве уже не пугают, но мешают выспаться. Только вчера Саша добился в райкоме комсомола того, что его послали на рытье укреплений. Это близко…»
Действительно, укрепления тогда строили под самой Москвой. Весть о том, что в этом участвует Саша, очень взволновала меня. И мое положение пятнадцатилетнего москвича, живущего на всем готовом вдалеке от родного города, к которому приближается Гитлер, показалось мне вдруг неловким и даже стыдным…
А неделей позже до интерната дошел страшный слух: в прифронтовой полосе, во время бомбежки, убит Саша Тростянский.
Я не хотел тогда верить, что это правда. И не верил до 44 года, когда уже в Москве, в нашей школе, увидел его фотографию на большом стенде. Фотография была без траурной рамки, но весь стенд посвящался памяти бывших учеников и выпускников, погибших в боях с фашистами… Я смотрел на стенд и медленно понимал, что Саша уже не просто прошлое школы — он ее история. Было странно и больно. И еще — горько, потому что за короткую жизнь он увидел меньше, чем мог бы.
СОЧИНЕНИЕ НА ВОЛЬНУЮ ТЕМУ
I
Иногда я мечтал о несбыточном. В такие минуты я представлял себе, что затевается новая экспедиция на плоту по Тихому океану и меня включают в ее состав; что я знакомлюсь с Зиной Комаровой и она приходит ко мне в гости; что я выхожу на сцену зала имени Чайковского и после церемониального жеста президента Всемирной шахматной федерации (нажатием пальца он включает сдвоенные часы, ради чего как раз и прибыл из Стокгольма) усаживаюсь за столик против чемпиона мира; и, наконец, что Рома Анферов становится моим другом — всякий день мы вдвоем уходим из школы после уроков.
Все это было равно недостижимо. Почему — будет ясно, даже если я перечислю причины не по порядку.
Я плохо играл в шахматы (пятое место на чемпионате школы).
Зина Комарова была красивейшая молодая артистка из Театра комедии и водевиля (многие считали, что она даже красивее, чем Изольда Извицкая).
Объяснять, из-за чего я не мог бы поплыть на плоту по океану, по-моему, просто излишне.
А вот почему казалось невероятным, что Рома Анферов станет моим другом, надо рассказать подробно.
Рома Анферов был комсоргом нашей школы. Как и я, он учился в десятом классе. Он казался мне самым умным и волевым человеком из всех, кого я знал. Я наблюдал за ним влюбленным взглядом «болельщика». Мне постоянно хотелось на него походить: и когда дельно, без общих слов, он выступал на собраниях; и когда с учтивой сдержанностью он кивал при встрече учителям; и когда, чуть прищурясь, он бросал мимолетно-пристальный взгляд на свои часы.
Если б я мог, выступая, выглядеть таким умным, раскланиваясь с учителями, — таким независимым, а глядя на часы, — таким деловитым!..
Но больше всего меня восхищало умение Ромы спокойно спорить, спокойно настаивать и никогда не ронять своего достоинства.
Однажды он вступил в единоборство с самим Евгением Дмитриевичем.
Это произошло перед зимними каникулами, в день, когда старшая пионервожатая, сокрушаясь, сообщила Роме, что для пятиклассников не запаслись вовремя билетами в цирк.
— А что там, в цирке? — спросил он.
— Новое иллюзионное ревю.
Рома сказал:
— Мы в школе можем, пожалуй, показать ребятам отличное «ревю»…
— Каким образом?
— Взять в физкабинете приборы. Перенести в зал. Продемонстрировать пять-шесть опытов. Для тех, кто не знает физики, это будет, ручаюсь, выглядеть весьма загадочно. А под конец можно пятиклассникам сказать, что разгадки всех тайн они узнают на будущий год, когда начнут изучать физику.
— Здорово, но…
— И ребята с большим нетерпением, чем до того, станут ждать будущего года! — заключил Рома.
— Здорово, но… не обойтись ведь без Евгения Дмитриевича, — опасливо заметила вожатая.
— Само собой.
Евгений Дмитриевич преподавал у нас физику. Он отлично знал свой предмет, но был на редкость