— Вот и я чего, — тяжко вздохнул беженец. — Эх! А он-то… Давно тут у вас?
— Може, давно. А може, и недавно, — сбрасывая ногтем указательного пальца пепел с самокрутки, проговорил с расстановкой казак. — Главное, на месте человек, как полагается. Так-то нам всем ловчей выходит.
— Дак я ж разве против, — согласился беженец, — я ить чего? Ён, видать по всему, дюже сурьёзный. Боевой, видать. Энто чудно, однако… Уж больно молоденек… Как же, распорядиться-то, получается, больше некому?
— А кому ж распоряжаться, — непонятно усмехнулся станичник. — Отца с матерью, да родню всю, почитай, извели комиссары проклятые, только за кордон кто ежели убёг. Вот и выходит – окромя его, никого не осталось. Выходит, его черёд распоряжаться. Уразумел, односум, иль ещё тебе глубже растолковать?
Беженец, посмотрев на станичника, побледнел, торопливо затушил чинарик о сапог и перекрестился.
Тынша. Июль 1929
Он не мог сейчас уехать. Сейчас – не мог. А в первых числах июля в Тыншу пришли шлыковцы. Вернее то, что от них осталось, — треть. Сто восемь сабель, включая Котельникова, до предела измотанные, злые и растерянные. И раненый в брюшину сам Шлыков.
Совсем плох был атаман. Много крови потерял, и держался каким-то чудом. Только от потери крови мог давно умереть, не говоря уж о тряском пути, что из здорового человека все кишки вытянет. Гурьев это сразу увидел, войдя к Тешковым в избу, куда положили Шлыкова. Синюшно-бледный, полковник тяжело, прерывисто дышал, хотя и был в сознании. Лучше б обеспамятел, подумал Гурьев, наливаясь свинцовым бешенством.
Он склонился над Шлыковым, нажал пальцами на точки, снимая сильную боль. Атаман громко вздохнул, задышал ровнее. Гурьев выпрямился, бросил:
— Света мне. И поскорее.
— Вот, Яков Кириллыч… — Шлыков попытался улыбаться.
— Молчи, полковник. Не хорохорься, я ещё рану не видел.
— Лекарь ты, что ли?!
— А других нет, — хлестанул голосом Гурьев, словно нагайкой. — Котельников, нож подай.
Принесли фонарей. Гурьев разрезал на атамане одежду, осмотрел рану. Пуля вошла наискось, застряла, скорее всего, в тазовой кости. Канал был ещё чистым, гноя не наблюдалось. И кажется, никаких кишок не задело. Просто удивительно счастлив твой Бог, полковник, подумал Гурьев. Если перитонит не начнётся. У него появилась не очень твёрдая ещё, но надежда.
— За доктором послать?
— Не успеет доктор. Самим придётся. Что, атаман, потерпишь?
— Потерплю, — Шлыков зашипел от боли, причинённой прикосновениями к ране, поморщился. — Потерплю. Всё едино. Принимай командование, Яков Кириллыч.
Гурьев поднялся, прошёлся по избе из угла в угол. А ведь не откажешь, подумал он. Как же это меня угораздило?
— Это в каком же качестве?
— Ты послушай, Яков Кириллыч, — быстро заговорил Котельников. — Это ж не Иван Ефремыч один- то, это все… Когда ранили Иван Ефремыча… Решили мы сюда идти и тебя спросить. Казаки тебя дюже уважают. Ить недаром тебя на войсковые. Да Иван Ефремыч сам…
— Я спрашиваю, в каком качестве? — яростно повторил Гурьев, пытаясь взять себя в руки и злясь на себя за то, что это получается не слишком хорошо. — Я ведь даже…
Гурьев хотел сказать – «не казак», но вовремя осёкся.
— У тебя душа, — прохрипел Шлыков. — Душа у тебя к людям, друг любезный. Уважь, Яков Кириллыч. Выручи. Прохор… Погоны…
Котельников полез за пазуху и, достав новенькие полевые погоны с двумя красными просветами, протянул Гурьеву:
— Прими, Яков Кириллыч.
— Это произвол, — тихо сказал Гурьев, оставаясь неподвижным. — Произвол и маскарад. Я в ряженые не нанимался.
— Яков Кириллыч. Я тебя… назначаю. Имею право. Чрезвычайные обстоятельства…
— Ну, это уж совсем в большевистском духе, — скривился Гурьев. — Какая чрезвычайщина?! Возвращайтесь в Драгоценку, переформируйтесь, получите пополнение – и опять за речку.
— Мы не пойдём, — глядя в упор на Гурьева, отрезал Котельников. — Ты прав оказался, Яков Кириллыч. И насчёт войны, и вообще. Раз твоя правда – тебе и отрядом командовать.
— Приказ я подписал, — проскрипел, борясь с неумолимо наплывающим на него беспамятством, Шлыков. — А атаман… Ежели Григорий Михалыч не утвердит… Утвердит, это ж для нашего дела… Слышишь, Яков Кириллыч?!
— Это партизанщина, а не война, вы это понимаете?!
Я так многого не знаю и не умею, с тоской подумал Гурьев. А не для этого ли я учился? И? Как же мне быть-то теперь?
— Нельзя ему, — тихо проговорил вдруг Тешков, глядя в пол.
И все трое – и Шлыков, и Котельников, и Гурьев – уставились на него.
— Ты это чего, Степан Акимович? — тихо спросил, снова морщась от боли, Шлыков.
— А того, — обжёг его взглядом кузнец. — Будто не знаешь! Нельзя ему. Не время ещё. Не пришло ещё его время. Не главная это война, не наша, не русская. Пуля летит – фамилиё не спрашиват! И нечего голову его подставлять. Вон, Котельников, — пускай он командует. Чай, не первый день в седле!
Но Гурьев уже принял решение:
— Я приму отряд, Иван Ефремович, — он кивнул. Решение было нелёгким само по себе, а уж то, куда оно могло его завести, было и вовсе неведомо. Но… Гурьев взял погоны, вздохнул, покачал головой. — Пока не поправишься.
— Поправлюсь, как же.
— Поправишься. А там увидим. Настюша, — позвал Гурьев. И, когда старшая дочь Тешкова зашла в горницу, приказал: – Быстренько за Пелагеей Захаровной. А вы, Степан Акимович, — со мной в кузницу. Нужно инструменты сделать, пулю достанем. Пошли.
— Яков…
— Всё, всё. Болтать некогда. Вот совершенно. Идите пожалуйста, дядько Степан. Я скоро. Есаул.
— Слушаю, Яков Кириллыч, — вскочил Котельников.
— Построй отряд, есаул. По-пешему.
— Есть!!!
— Спасибо. Я… — и Шлыков провалился, потерял сознание.
Гурьев, проводив взглядом угрюмого кузнеца, вдруг резко прижал мыском ладони левую щёку, не дав ей задёргаться в тике, и вышел вслед за ним на улицу.
Котельников построил отряд на майдане в две шеренги, сам встал чуть в стороне. Гурьев кивнул ему, оглядел казаков, прошёлся вдоль строя.
— Ну и ну, — протянул Гурьев насмешливо. — Видо-о-о-чек. Вы воинская часть, подразделение Русской Армии, а не банда конокрадов. Два часа на то, чтобы привести себя в порядок. Погоны, пуговицы пришить. Умыться, бороды, усы подстричь и побриться. Р-р-разодись!!!
Кивнув коротко Котельникову, вернулся в избу. Марфа Тешкова сидела возле полковника, осторожно протирая его лоб смоченным в ледяной воде рушничком. Губы у неё тряслись. Гурьев отстранил её, склонился над Шлыковым.
Пришла Пелагея, без единого лишнего слова взялась за приготовления. Гурьев, погладив её по плечу,