* * *
Прошло двадцать лет с тех пор, как Лу покинула Россию, и хотя она регулярно здесь бывала, навещая в Петербурге семью, в этот раз она словно впервые увидела множество вещей. Этой свежестью и остротой впечатлений она была обязана своему товарищу по путешествию: удивление и в то же время уважение вызвало у нее восхищенное, порою просто набожное отношение Рильке к пейзажу и к людям. Даже зная его склонность к экзальтации, она не могла не поддаться силе его восприятия. И все же эти впечатления имели для них совершенно разное значение. Лу переживала это путешествие, совпавшее по времени с ее поздней женской зрелостью, как свой возврат — к юности, к истокам, к реальности. В ее дневнике появляются столь незнакомые ей раньше желания покоя и уединения.
Поначалу Лу, прорабатывая с Райнером материал их уроков, восхищалась тем, как потрясающе четко он накапливал в памяти сведения, с которыми впервые сталкивалось его сознание. Однако в стремлении все запомнить он отбирал понятия и факты, наиболее близкие ему, и эта метода в конечном итоге приводила к возникновению достаточно идеализированного образа России, что, помимо воли, ее слегка раздражало, ведь, по большому счету, он и к ней относился с таким же безоглядным восхищением, так что Лу начинало казаться, что он попросту переносит на Россию свою любовь к ней.
Это вызывало у нее некоторую досаду: она полагала, что когда его чувство к ней перегорит, тогда и Россия в его поэтическом воображении останется просто одним из эпизодов. Она ошибалась — она не сумела оценить по достоинству чувство Рильке: он навсегда останется предан этой культуре. В последние дни его жизни с ним будет его русская секретарша, и даже хвастаясь в письме к ней (в августе 1903 года) таким большим приобретением, как близость к Родену, он добавит: 'То, что Россия — моя отчизна, это факт, принадлежащий к той великой и тайной благодати, которая позволяет мне жить, но мои попытки добраться туда посредством путешествий, книг и людей заканчиваются ничем и являются, скорее, отступлением, а не приближением. Мои усилия — словно передвижение улитки, но однако случаются минуты, когда эта несказанно далекая цель повторяется во мне, будто в близком зеркале'.
Порою экзальтация и поклонение Рильке казались ей преувеличенными и даже нездоровыми. Все же еще киевские две недели оба переживают под общим знаком какого-то чудесного опьянения (тем более что, приехав на эту землю, они вновь попали в весну — из-за разницы календарей).
Вот как Лу описала встречу Рильке с Киевом в своем дневнике:
Траекторию своей судьбы Рильке проводил через две символические для него точки, через два города-мифа — Париж и Киев. Париж стал основанием 'моей воли к изображению, моей жажды самовыражения', а Киев — 'основой тех моих впечатлений и переживаний, которые безусловно пояснили мне мир'.
Однако Париж всегда имел для него привкус буржуазного урбанизма, он был городом отчуждения людей.
О той боли, которую причинял ему этот город, буквально кричат его парижские письма к Лу.
Впрочем, и первым впечатлением от Киева было глубокое разочарование, вызванное ощущением 'европейскости' города, который показался ему похожим на Париж и Рим. Но достаточно было нескольких дней — и пришла влюбленность. И когда Лу и Рильке любовались панорамой над Днепром, он признался ей, что у него возник план переселиться сюда навсегда, ибо этот город 'близок к Богу': 'святой город, где Россия сотнями церковных колоколов рассказала о себе миру'.
Но самое сильное впечатление на Рильке и Лу произвели пещеры, где они успели побывать во время своего киевского визита несколько раз — и с паломниками, и в одиночку. Запись в дневнике Рильке гласит: 'Сегодня часами путешествовали подземными ходами (не выше человека среднего роста и шириной в плечи) мимо келий, где в святом блаженстве одиноко жили святые и чародеи: сейчас в каждой келье стоит открытый серебряный гроб. И тот, кто жил здесь тысячу лет тому назад, лежит, обернутый в дорогую ткань, — нетленный. Непрестанно наплывает из темноты толпа паломников со всех концов света. Это святейший монастырь всей империи. В наших руках горящие свечи. Мы прошли все эти подземелья раз вдвоем и раз с народом'.
Проходя мимо келий соборных старцев, они заговорили о легендарном Несторе-летописце, который в лаврских стенах создавал свою 'Повесть…'. Не исключено, что в этом разговоре и зародилось у Рильке решение перевести 'Слово о полку Игореве'. Год спустя этот замысел был осуществлен, и с тех пор рилькевский перевод по праву считается лучшей из немецких версий этого шедевра…
17 июня они плавали на пароходе 'Могучий' до Канева, где посетили могилу Т. Г. Шевченко (Лу и Райнер читали 'Кобзаря' в русском переводе). Днепровские пейзажи настроили Рильке на философский лад: '…Эти курганы, могилы минувших поколений, словно застывшая волна протянулись вдоль степи. И в этой стране, где могилы являются горами, люди стали пропастями — глубокими, темными, молчаливыми. Слова их — только шаткие мостики над их бытием. Изредка поднимаются черные птицы над могилами. Изредка ниспадают на людей этих дикие песни, чтоб исчезнуть в них, как исчезают птицы в небесах. Во всех направлениях — бесконечность'.
И тем не менее их отчуждение нарастало: во время волжского плавания взаимное напряжение зависло в воздухе и стало буквально сенсорно ощутимым. Стремясь преодолеть, взорвать это отчуждение, Лу попытается прибегнуть к их последнему общему языку — поэзии: она напишет стихотворение 'Волга', в котором перенимает и варьирует манеру любовных признаний Райнера, адресованных ей:
Как прозрачно в этих стихах сквозит ритм рилькевского послания к ней самой: