была бы только женой Иосифа, не будучи в то же время воплощением девственной восприимчивости, для которой зарождение жизни есть последняя загадка всего существующего'.

Что испытывала Лу, нося под сердцем ребенка Пинельса? Довелось ли ей самой пережить ту 'роковую точку', когда она желала осуществить перерождение и новое детство любимого мужчины?..

Пинельс вдруг не выдерживает больше своей роли врача-любовника, которого Лу иногда навещает по своей воле и вновь бросает на произвол судьбы, — он разрывает отношения. Ему надоели эти путешествия, которые больше напоминали бегство от Андреаса, чем вояж влюбленной пары. Норвегия, Швеция, Петербург, Испания, Балканы и дальше, дальше, — ему стало чудиться нечто лихорадочное в этом галопе. И хотя широкий круг не видел ничего предосудительного в том, что элегантную даму сопровождает врач, самому ему все больше претило такое амплуа: когда, в очередной раз возвратясь в Вену, Саломе по обыкновению доставила вещи к Земеку (так называли Пинельса близкие) в отсутствие хозяина, он, придя домой, приказал перевезти их в ближайшую гостиницу. Так был закончен двенадцатилетний эпизод ее жизни, связанный с Пинельсом.

Позднее, когда Лу приезжала в Вену к Фрейду, они иногда встречались с Земеком — но это была уже другая Лу, целиком поглощенная психоанализом. Ее американский биограф так заканчивает эту историю, говоря о Пинельсе: 'Почти четверть века он носил образ Лу в сердце. Только семья знала причину его меланхолии'. Не создав желанной семьи с Лу, доктор Пинельс до конца дней (он умер в 1936 году) оставался холостяком.

Два с половиной года длилось молчание между Лу и Рильке. Наконец Райнер не выдерживает и несмело, деликатно, но с надеждой и той детской открытостью, которая всегда так подкупала ее, прерывает эту заколдованную паузу. И, словно рухнувшую плотину, обломки обид и недосказанностей затопит потоком новых писем. Эта переписка составляет огромный том, и порой эти письма будут лучшими поэтическими достижениями их обоих. Они будут писать друг другу до последнего дня, обращаясь друг к другу словом 'любимый(ая)', которое по негласному договору они будут писать по-русски.

'Лу, любимая, ведь в твоих руках покоятся мои первые молитвы, о которых я так часто думал и так часто находил в них поддержку издалека. Потому, что они так полнозвучны, и потому, что им так покойно у тебя (и потому, что о них никто, кроме тебя и меня, не знает), — потому я мог найти в них опору. И мне хотелось бы иметь право приехать и приложить другие молитвы, которые возникли с тех пор, к тем, к твоим, в твои руки, в твой тихий дом. Ты пойми, я чужестранец и бедняк. И я пройду; но в твоих руках должно остаться все, что однажды могло бы стать моей родиной, если бы я был сильнее.

Райнер'.

На фоне длинной вереницы женщин, любивших Рильке, Лу всегда будет оставаться единственной — непререкаемым авторитетом даже в оценке этих спутниц. Она подружится с Кларой Вестхофф, и та будет часто гостить у нее вместе с дочерью.

В разгар войны, в марте 1915 года, Райнер умолит Лу приехать к нему в Мюнхен, где он жил в то время с подругой, молодой художницей Лулу Альберт-Лазар, страстно желавшей познакомиться с Лу. Эта юная художница, младше Лу на тридцать лет, в 1952 году издаст свои воспоминания о Рильке, где опишет и свои впечатления от встречи с Саломе. Больше всего ей хотелось бы разгадать тайну гипнотического воздействия 'роскошного тигриного взгляда Лу'. Она тщетно стремилась понять, что Рильке, столь отличный, по ее мнению, от Лу, мог столь сильно ценить в этой странной женщине, сочетавшей 'сильную чувственность с чем-то чересчур умственным'. 'Витальность этой русской, ее жизненная сила, существовавшая в ней помимо всей ее интеллектуальности, безусловно, наиболее магически действовали на него', — напишет она в своей книге. Лу прибыла в Мюнхен вместе с бароном Эмилем фон Гебсаттелем, еще одним ее поклонником, молодым последователем Фрейда, и 'с момента ее приезда наши дни были сплошь заполнены ее программой… Рассматриваемое отдельно, каждое из этих собраний могло быть интересным, но взятое вместе это сумасшедшее попурри вызывало у меня головную боль'.

Впрочем, для самих Лу и Райнера все происходящее в Мюнхене было озарено особым, не видным постороннему глазу светом. 'Ты только подумай, Лу, мне казалось, что Добрый Бог исчерпал для меня свою милость, но вдруг, представляешь, я совершенно незаслуженно получаю экстрагонорар от издательства 'Инзель'… И поэтому ты должна, должна, должна быть моим гостем! Я надеюсь, что мне не нужно исхитряться, дабы убедить тебя в том, что мой довод о существовании Бога является бесспорным, не правда ли? Скажи мне, ну разве я смогу сделать свою жизнь в будущем разумнее и глубже — ежели таковая меня еще ждет, — не начав ее с нашей совместной встречи?' — так он ждал ее.

'Любимый Райнер, ведь случилось же, что закончился последний день в Мюнхене. Я не увижу тебя больше. И все-таки я всегда буду думать о том, что когда-нибудь счастье общения с тобой свершится где-то в иных сферах, даже если мы о них ничего не знаем. Никогда прежде я не говорила тебе, как однажды с необычайной ясностью ощутила, что чувство нашей внутренней связи так необъятно выросло во мне, что стало почти явью, — и мне даже почудилось, словно я чувствую тебя на расстоянии всего нескольких улиц от меня. Когда мы шли с тобой в последнее мюнхенское утро, я хотела рассказать тебе об этом наваждении, но не смогла. Прощай, Райнер, любимый мой, и спасибо за все. Подарив мне целую эпоху моей жизни, ты даже не знаешь, как горячо я ее переживала', — так они прощались.

Они беседовали в письмах о Шпенглере и Шелере, книги которых он прислал ей в подарок ко дню рождения: 'Знаешь, под этой повсеместно признанной большой философией Шелера есть в нем что-то, что побуждает его к столь же неистовому поиску спасения, как тебя', — отзывалась она, попутно сообщая, что Макс Шелер, автор знаменитого 'Положения человека в космосе', стал завсегдатаем ее геттингенского домика. А к Пасхе Райнер всегда посылал в ее 'протянутые ладонями вверх руки' свои новые стихи. Лу искренне сознавалась, что она всегда немного завидовала этому необъяснимому чудотворчеству Рильке — способности спасать себя стихами от терзавших его 'демонов' тоски и страхов. 'Тебе должно было в этом повезти, потому что в тебе абсолютно все претворяется в образ. Перед тобой одно откровение, и этому нет конца'. Шутливо сетуя на то, что судьба обделила ее столь целительным даром и она вынуждена искать спасения в психоанализе, Лу тем не менее в 1912 году всерьез отговорила Райнера от намерения пройти курс у аналитика. Риск оставить за врачебным порогом не только свои проблемы, но и спонтанные всплески вдохновения казался ей неоправданным. Для поэта разлад с самим собой является неизбежной жертвой Молоху творчества. В результате этих обсуждений Рильке так и не довел до конца переговоры с уже было найденным врачом. Но всего лишь месяц спустя, словно подтверждая прогнозы Лу, под его пером начали рождаться 'Дуинские элегии'.

Однако Лу была известна еще одна тайна исцеления — кроме стихов. Она называла ее переломом. 'Твое тело знает об этом переломе даже еще раньше, чем Ты сам, — тем знанием, которым обладает только тело — так бесконечно верно и непосредственно, что может на некоторое время даже войти в новое противоречие с душой. Знаешь, как это можно распознать? По глазам — по ним, которые выхватывают из тысяч очертаний один-единственный образ, который 'еще не любили', потому что они жаждут любить, ломают отведенные природой границы (припоминаешь, что Ты когда-то мне об этом рассказывал?) и — одним взглядом вступают в брак.

И не только в поэтическом смысле, но и в том прямом, телесном смысле, вплоть до волнения в крови: возбужденная кровь ударяет в глаза, принося боль и напряжение, как если бы хотела в замешательстве превратить их в очаг плоти, в котором скрыто телесное чудо оплодотворения.

Дорогой мой, дорогой, старый Райнер, мне кажется, что я не должна была бы вообще об этом писать, но в конце концов это не только писание, поскольку одновременно я чувствую, как будто бы мы сидим где-то рядышком (как в Дрездене над книжкой, когда нам обоим внезапно захотелось вернуться в Мюнхен), прижавшись друг к другу, как дети, что-то шепчущие друг другу на ухо — что-то о большом страдании или еще о чем-то, что пробуждает доверие. Мне хотелось бы еще много писать и писать об этом и говорить Тебе и говорить — не потому, что так уж много об этом знаю, а потому что я (как женщина, чувствующая определенным образом иначе, чем Ты) слышу всем своим существом глубокие новые тоны Твоего сердца. Не могли бы мы, не должны были бы мы, не хотели бы мы встретиться где-нибудь — где-нибудь на половине дороги?'

Конец ее письма в действительности напоминает колокольный звон — набат и нежный перезвон одновременно: она требует от него жить всегда в любви, а значит, жить вечно, — и в

Вы читаете Лу Саломе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×