– Что ты хотела? Что-то срочное?
– Я могу приехать к тебе и без срочного дела.
Гибким движением она закинула ногу на ногу, и мне стала лучше видна ее юбка – из шерстяного буклированного твида от «Фенди» или от «Шанель». Мой взгляд скользнул к туфлям – черные с золотом. От «Маноло Бланик». Этот жест, эти детали… Я как будто видел, как она встречает гостей и принимает томные позы во время своих изысканных обедов. Тут же в памяти всплыли и другие картины. Мой отец называл меня ласково «попиком», а потом сажал в дальний конец стола. Мать при моем приближении отстранялась, опасаясь, что я помну ее платье. А я чувствовал молчаливую гордость, видя, какие они жалкие материалисты и как они от меня далеки.
– Мы не обедали вместе уже несколько недель.
Она всегда прибегала к нежным интонациям, чтобы упреки выглядели более утонченными. Свои обиды она выставляла напоказ, но сама в них не верила. Моя мать, которая жила только ради модных нарядов и приемов, заметно продвинулась в актерском мастерстве.
– Мне жаль, – сказал я, только чтобы сменить тему. – Я и не заметил, как летит время.
– Ты меня не любишь.
У нее был дар привносить трагические нотки в самые простые высказывания. На сей раз она произнесла это тоном капризной девочки. Я сосредоточился на запахе мокрого плюща и свежевыкрашенных стен.
– По большому счету ты никого не любишь.
– Наоборот, я люблю всех.
– Вот я и говорю. Твоя любовь всеобщая, абстрактная. Это своего рода… теория. Ты ведь так и не познакомил меня со своей девушкой.
Я смотрел на косые струи дождя, образовавшие завесу за перилами лестницы.
– Мы говорили об этом уже тысячу раз, и моя работа тут ни при чем. Я стараюсь любить других. Всех остальных.
– Даже преступников?
– Особенно преступников.
Она запахнула пальто. Я смотрел на ее точеный профиль, на прядки медных волос.
– Ты прямо как психоаналитик, – произнесла она, – раздаешь любовь всем и не отдаешь никому. Любовь, дорогой мой, это когда рискуешь своей шкурой ради другого.
Не думаю, что она имела право мне это говорить. Тем не менее я пересилил себя: наверное, в ее словах был скрытый смысл.
– Обретя Бога, я нашел живой источник. Источник любви, который не иссякнет никогда и который должен рождать в других ответную любовь.
– Опять твои проповеди. Ты живешь в другом мире, Матье.
– В тот день, когда ты поймешь, что эти слова не подвластны ни моде, ни эпохе…
– Не надо читать мне проповеди.
Внезапно меня поразило выражение ее лица: мать была загорелая и элегантная, как обычно, но сквозь ее элегантность проступали усталость и тоска. У меня сжалось сердце.
– Ты знаешь, сколько мне лет? – вдруг спросила она. – Я хочу сказать, на самом деле?
Это был один из самых тщательно охраняемых секретов в Париже. Когда я получил доступ к базам данных, то выяснил это в первую очередь. Чтобы доставить ей удовольствие, я сказал:
– Пятьдесят пять, пятьдесят шесть…
– Шестьдесят пять.
Мне было тридцать пять. К тридцати годам у моей матери вдруг проснулся материнский инстинкт. Как раз тогда она во второй раз вышла замуж – за моего отца. О том, чтобы завести ребенка, они договорились так же, как договаривались о покупке новой яхты или картины Пьера Сулажа. Мое рождение их ненадолго развлекло, но вскоре они от меня устали. Особенно мать, которой всегда быстро приедались собственные капризы. Всю ее энергию забирали эгоизм и праздность. Настоящее безразличие – это тяжкий труд.
– Мне нужен священник.
Я был поражен. Мне внезапно представилось, что она смертельно больна. Это одно из тех потрясений, которые вызывают душевный переворот.
– Но ты ведь не…
– Больна? – Она высокомерно усмехнулась. – Нет. Конечно же, нет. Я просто хочу исповедаться. Привести себя в порядок. Вернуть своего рода… девственность.
– Сделай подтяжку, вот и все.
– Не надо шутить.
– Я считал, что ты принадлежишь скорее к восточной школе, – сказал я с издевкой, – или к «New Age»,[3] не знаю точно.
Она медленно покачала головой и искоса посмотрела на меня. Ее светлые глаза на матовом загорелом лице все еще излучали чарующий соблазн.
– Это тебя забавляет?