список вчерашних наград и пожалований. Всех крестьян роздано было более ста тысяч, с наделом земли по пятидесяти тысяч на каждую душу. Не забыты были и сами крестьяне: высочайший манифест, данный в самый день коронования, возвещал, что, удостоившись принять священное миропомазание и венчание на прародительском престоле, император Павел почитает долгом своим перед Творцом повелеть, чтобы «никто и ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам» и чтобы оные только три дня в неделю работали на помещика, а остальное время на себя, потому что «для сельских изделиев остающиеся на неделе шесть дней по ровному счёту вообще разделяемы, при добром распоряжении, достаточны на удовлетворение всяким хозяйственным надобностям».
Этот манифест по всем церквам был читан народу, и когда по окончании «без-мена» государь выехал верхом прогуляться по городу в сопровождении дежурного генерал- адъютанта и московского главнокомандующего, графа Салтыкова, то громадное большинство простого народа со всех сторон окружило Павла, оглашая воздух криками «ура!». Тысячи шапок полетели вверх. Император с улыбкой милости и благоволения медленно двигался среди этого живого моря обнажённых голов. Какой-то мужичонка долго шёл подле его стремени, всё любуясь на своего царя. И вдруг он обтёр пыль с сапога его величества, перекрестился и поцеловал его в ногу. Это было как бы сигналом для толпы, которая таким же образом принялась с обеих сторон целовать ноги императора.
– Спасибо тебе, батюшка, ваше величество, за милости к нам, к серочи твоей! – раздавались голоса в ближайшей толпе народа. – Спасибо за то, что хлебушко нам удешевил! войну пошабашил! Спасибо, что рекрутиков наших по домам вернул, воскресный праздничек подарил нам, три дня барщины прочь скостил! За всё спасибо, милостивец! Ты нам как что легче сделал!.. Чувствуем!
Государь отвечал, что прямо из Москвы намерен сам поехать по России, чтобы собственными глазами видеть обыкновенный, повседневный быт своего народа, его нужды и потребности, и для того воспретил начальникам какие бы то ни было особые приготовления к его встрече.
Эта весть ещё более усилила восторг простого народа.
Вечером был большой бал в залах Кремлёвского дворца. Дамы съезжались в чёрных бархатных робах русского фасона, которые при блеске брильянтовых колье и брошей на белых куафюрах были необычайно эффектны. Мужчины – и военные, и статские – все были в самых простых форменных мундирах нового образца, в чёрных чулках и башмаках, в пудрёной причёске с тупеем,[54] с треугольниками под мышкой и при шпагах.
Между всем этим отборным обществом делал сильную «сенсацию» слух, передаваемый шёпотом, что трём дамам из высшего московского света было отказано в приезде ко двору, несмотря на то, что по положению мужей своих они имели к тому полное право.
– Как? что?! почему? – шёпотом перелетали вопросы, обращённые друг к другу хорошими знакомыми из москвичей.
– А это надо понимать так, что сей акцией он торжественно обнаружил нетерпимость свою к вольной жизни.
– Которая весьма уже, и до самого высокого градуса у нас усилилась, – подхватывали при этом в пояснение те, которые имели причины быть особенно довольными этим распоряжением.
– Положим, и так; но… кому какое дело, что кума с кумом сидела! – возражали им защитники «фривольных» нравов.
– Ну нет; монарх должен держать камертон всем нравам и порядкам своего государства, – оспаривали защитники нового павловского «режима».
– Положим, и так, – продолжали оппоненты, – но это можно было бы выразить инаким способом, не столь компрометантным для особ знатных фамилий.
– Э, нет! – настаивали защитники. – Не говорите! Напротив!
– Совершенно истинно! – утверждали другие защитники новых порядков и взглядов. – Совершенно так и надлежало, потому что молва о сём наверное разнесётся повсюду, и для того многие наши барыни в тот же час начнут воздерживаться и привыкать к жизни порядочной.
– Тсс… Смотрите, смотрите!.. Кто такова?.. Чья?.. Какая прелесть!.. Видите? видите? – пробежал по зале гул замечаний и вопросов, – и все глаза с любопытством и вниманием устремились в одну сторону.
По зале проходил граф Илия Харитонов-Трофимьев под руку со своей дочерью.
Она была действительно прекрасна. Роскошь естественных волос, красиво подобранных и взбитых в высокую причёску искусной рукой лучшего парикмахера; чудная белизна роскошных плеч, выделяющаяся ещё рельефнее из-под чёрного бархата; ясность и сила искристого взгляда выразительных глаз; радостная усмешка, в которой так ясно выражалось всё удовольствие, вся чистая полудетская радость, всё бессмертное счастие, ощущаемое в эту минуту молодой девушкой, вывозимой ещё впервые в большой свет и на такой бал, – всё это в совокупности придавало графине Елизавете такую восхитительную прелесть, такую детскую наивную чистоту, не умеющую маскировать своих внутренних ощущений, что на неё невольно устремились внимательные взгляды старых и молодых ловеласов, давно уже отвыкших, в своей придворной и светской жизни, среди любовных интриг и похождений, от созерцания подобной нравственной чистоты, свежести и, так сказать, девически-детского величия. Такая неиспорченная прелесть – и физически, и нравственно – только и могла создаться в уединённой, почти глухой деревне, при помощи всех тех средств, которые были в распоряжении умного и честного опального вельможи. И этот контраст нравственной чистоты и обаятельной прелести молодой девушки с этими великосветскими искушёнными «модницами» и «кокетками» петербургского и московского света – невольно, сам собой с первого взгляда бросился в глаза всем и каждому.