Хотя день был хмурым, темным и пасмурным, у меня защипало глаза. Я закрыл дверь.
Когда любимый человек умирает или, как в данном случае, исчезает навсегда, я неизменно превращаю боль в шутку. Даже в ту ночь, когда мой горячо любимый отец умирал от рака, я развлекался импровизациями на тему смерти, гробов и разрушений, причиняемых болезнью. Если бы я дал волю скорби, то пришел бы в отчаяние. А потом стал бы жалеть себя и окончательно расклеился. Жалость к себе вызвала бы мысли о том, кого и чего я лишен, об ограничениях, с которыми мне придется мириться всю жизнь, о моем вынужденном ночном существовании… В конце концов я действительно стал бы тем уродом, которым в детстве меня дразнили злые мальчишки. Нелюбовь к жизни всегда казалась мне святотатством. Но чтобы любить ее и в мрачные времена, нужно найти красоту в трагедии, красоту, которая на самом деле всегда присутствует в ней; мне она открывается через юмор. Можете считать меня черствым и даже бездушным за то, что я вижу смешное в потере и смеюсь на похоронах, но мертвых можно чтить со смехом и любовью, как мы чтили их при жизни. Должно быть, сам господь велел нам смехом выражать боль, потому что подмешал в глину, из которой создал Вселенную, изрядное количество абсурда. Должен признаться, я безнадежен во многих отношениях, но пока у меня сохраняется чувство юмора, я не совсем конченый человек.
Я быстро осмотрел кабинет, оценивая нанесенный ему ущерб, выключил свет и тем же маршрутом вернулся к двери гостиной. Разрушений было меньше, чем от визита Вельзевула, взявшего в аду пару отгулов, но столько же, сколько бывает во время среднего полтергейста.
Бобби уже выключил свет в столовой и при свечах наводил порядок на кухне, сметая осколки в совок и ссыпая их в большой бумажный мешок.
– Ты очень хозяйственный, – сказал я, присоединяясь к уборке.
– Думаю, в прежней жизни я был домоправителем у какой-нибудь венценосной особы.
– Какой именно?
– У русского царя Николая II.
– В таком случае ты плохо кончил.
– А потом возродился в теле Бетти Грэбл.
– Кинозвезды?
– Малый, другой Бетти Грэбл нет на свете.
– Я обожал тебя в «Мама носила трико».
– Спасибо. Но снова стать мужчиной очень приятно. Закрывая первый мешок, пока Бобби открывал второй, я сказал:
– Меня надо было как следует вздуть.
– За что? За то, что я прожил множество жизней, а ты только одну?
– Он приходил сюда надрать мне задницу, хотя на самом деле хотел надрать ее себе.
– В таком случае он извращенец.
– Как ни горько, но ты прав. Он моральный извращенец.
– Малый, в минуты гнева ты выражаешься очень туманно.
– Он знает, что подвергает Тоби смертельному риску, и ест себя поедом, хотя и не признается в этом. Бобби вздохнул:
– Мне жаль Мануэля. Честное слово. Но он пугает меня больше, чем Фини.
– Фини «превращается», – сказал я.
– Собаке – собачья смерть. Но Мануэль пугает меня, потому что он стал таким без «превращения». Понимаешь?
– Понимаю.
– Думаешь, это правда – насчет вакцины? – спросил Бобби, возвращая помятый тостер на буфет.
– Ага. Но будет ли эта вакцина действовать так, как они думают?
– У них ничто не действует так, как задумано.
– Но зато действует второе, – напомнил я. – Психологический взрыв.
– Птицы.
– Может быть, койоты.
– Я бы распустил сопли, – сказал Бобби, – если бы не знал, что вирус твоей ма – только часть проблемы.
– 'Загадочный поезд', – пробормотал я, вспомнив о мерзости в костюме Ходжсона, трупе Делакруа, завещании на аудиокассете и коконах.
Тут кто-то позвонил в дверь, и Бобби проворчал:
– Если они хотят войти и перевернуть все вверх дном, скажи им, что у нас новые правила. Сто долларов залога и галстук на каждом.
Я вышел в холл и выглянул в мозаичное окно. Человек, стоявший на крыльце, был огромным, как дуб, вытащивший корни из земли, поднявшийся по лестнице и позвонивший в дверь, чтобы потребовать три пуда удобрений.
Я открыл дверь и отступил в тень, пропуская гостя. Рузвельт Фрост был высок, мускулист, черен и исполнен такого достоинства, которое могло бы превратить маску Тапи в маску Мельпомены. Он вошел, держа на сгибе левой руки палево-серую кошку Мангоджерри, и закрыл за собой дверь.
Голосом, которому не было равных по глубине тона, мягкости и музыкальности, он сказал:
– Добрый день, сынок.
– Спасибо за приход, сэр.
– Ты снова навлек на себя беду.
– На меня хорошо держать пари.
– Много смертей впереди, – мрачно сказал Фрост.
– Сэр?
– Так говорит кошка.
Я посмотрел на Мангоджерри. Она устроилась на огромной руке Рузвельта так уютно, словно была без костей. Кошка могла бы сойти за муфту (будь Рузвельт человеком, способным носить муфты), если бы не зелено-золотистые глаза, в которых горел безошибочно узнаваемый ум.
– Много смертей, – повторил Рузвельт.
– Чьих?
– Наших.
Мангоджерри не отводила взгляда.
Рузвельт сказал:
– Кошки знают правду.
– Но не всю.
– Кошки знают, – стоял на своем Фрост. Глаза Мангоджерри казались полными печали.
Глава 20
Рузвельт посадил Мангоджерри на один из кухонных стульев, чтобы кошка не порезала лапы об осколки фарфора, еще валявшиеся на полу. Хотя Мангоджерри, сбежавшая из Уиверна и выведенная в генетических лабораториях, умна так же, как мой дорогой Орсон или средний участник телевикторины «Колесо Фортуны», и намного умнее политических советников Белого дома за последнее столетие, тем не менее в ней достаточно кошачьего, чтобы просыпаться и тут же засыпать снова даже (если верить ее предсказаниям) накануне Судного дня, до которого нам едва ли удастся дожить. Может, Рузвельт и прав: кошки знают многое, но они не страдают избытком воображения и слабыми нервами.
Если уж говорить о знаниях, то Рузвельт и сам знает больше многих. Знает американский футбол, потому что в 60-х и 70-х был главным украшением футбольного поля и получил у спортивных журналистов прозвище Кувалда. Теперь, в шестьдесят три года, он преуспевающий бизнесмен, владеющий магазином мужской одежды, а также минимум половиной акций местной гостиницы и «Кантри-клуба». Кроме того, он много знает о море и яхтах, живя на борту 18-метровой «Ностромо», которая стоит на дальнем краю бухты Мунлайт-Бея. И конечно, может разговаривать с животными лучше доктора Айболита: это бесценный талант для жизни в здешнем Диснейленде Эдгара По.