по извилистым тропам возможно лишь в одиночку; обходы — по голым неприступным скалам — еще труднее, пожалуй, прямого прорыва под огнем. Туземцы охотно показывают места былых боев; живы еще многие участники тогдашних схваток. Но рассказы их бескрасочны и монотонны: счет голов, камней и патронов. Мы даже не записывали их.
Трудные в Маче пашни: за зиму заваливает их камнями с соседних скатов, так что не отличить осыпей от пахотного участка; русские чиновники, во всяком случае, отличить не смогли. Когда приехали в первый раз в Мачу — определять размер поземельного налога, — не нашли, по зимнему времени, пашен и освободили волость от налогов на вечные времена за бесхлебностью. А собирает Мача и рожь, и пшеницу, и ячмень в достаточном количестве; даже приторговывает зерном. Очень много также в Маче урюку: славится сушеным плодом. Но и абрикосов тоже недосмотрели приезжие: зима, деревья безлистные — не отличили чиновники урюка от арчи. Так и числится Мача с тех времен — «хронически голодной». Посмеиваются себе в бороду мачинцы и при опросах наших говорят:
«Урюк наш ты ел, пашни наши видел: что с тобою сделаешь! Только уж ты нас, пожалуйста, не подведи… Узнают чиновники…»
— Откуда им узнать — разве они наши книги читают…
Из Мачи — перевалили через южный хребет в верховья реки Ягноба. Ущелье это — для этнографа — представляет исключительный интерес, так как заселено оно особым, резко отличным от таджиков, живущих в соседних горах, племенем. Я два уже года подряд посещал Ягноб, но до самых верховьев дойти — по разным причинам — не удавалось. На этот раз мы взяли самый дальний перевал, почти что к леднику Барщевского, что выше слияния Ягноб-дарьи с ее притоком — Барзанги.
Перевал крутой, срывистый, трудный; зато какой за ним далекий простор: широкие, на версты, альпийские луга. Трава по пояс человеку. Жорж чиркает в книжке: anemona narcissiflora, Delphinium, Eutrema alpestris, geranium collinum, achillea…
— Какая, по-твоему, achillea? Millefolium?
Среди этого зеленого моря — ослепительно белые острова во все лето не стаивающих снежников. Говорят, сюда гоняют скот не только окрестные туземцы, но и каратегинцы, с бухарской стороны, из-за южного хребта. Но мы не застали ни стад, ни кочевий. Надолго задержаться мы здесь поэтому не смогли: из Мачи выехали налегке, почти без запасов. Пришлось на третий уже день повернуть вниз по Ягнобу, на знакомую по прошлым поездкам дорогу.
Дорога эта — невеселая. Сейчас же за слиянием Барзанги и Ягноба — резко смыкаются своими отвесами горы: не ущелье — трещина. И только в низовье, ближе к ущелью реки Фан, в которую впадает Ягноб, опять уширяется долина; только здесь и имеются кое-какие поля, на всем же остальном Ягнобе, кроме гороха и тута, нет никаких культур и по условиям местности быть не может. Тяжела жизнь на Ягнобе…
Жизнь тяжела, а народ веселый. Сколько уже песен вывез я с Ягноба за прошлые годы! И все почти — смешливые, скоморошные. Особенно — токфанские песни. В Токфане у меня — друзья. В прошлом году на празднике у них я пел «мошову» — гиссарским распевом. Шесть раз заставили повторять.
На этот раз — после шири верховых лугов — еще неприютнее повиделось мне ущелье. К тому ж первый кишлак, к которому вывела нас тропа, оказался пуст: должно быть, все население ушло куда-нибудь в горы на работы. Не на один день: потому что из пяти-шести сакль маленького этого кишлака на вызовы наши не откликнулся ни один детеныш или старик — значит, забрали и их. Отлучка, стало быть, многодневная, дальняя.
Поселения на Ягнобе редки. Было уже за полдень, когда мы въехали в следующий кишлак — Паср-оба. Тоже маленький: здесь всего два крупных селения — Анзоб да Токфан, последний почти у самого въезда в Фанское ущелье.
Въехали — никто не встретил. Даже собаки не лают. Гассан крикнул призывно и громко. Никто не отозвался… Куда они все подевались?..
Салла, спешившись, открыл шаткую дверь ближайшей сакли… Но не успел войти, — дикий вскрик одного из проводников-мачинцев заставил нас обернуться: он указывал камчою на каменную изгородь по краю обрыва: на ней, перегнувшись, лицом к нам, лежал труп.
Мы соскочили с седел. На трупе не видно было признаков ранений, нигде ни следа крови. Но лицо было черно, черною кровью налиты застылые зрачки, и около правого уха вздулась тяжелая большая опухоль.
— Задушен?
— Не трогай его, таксыр! Смотри, у него глаза как у шайтана.
— Второй! — крикнул Гассан от околицы. — И тоже черный!..
Этот лежал на пороге сакли: опухоли на шее нет. Зубы — веселым оскалом, словно он смеялся перед смертью навзрыд. Перевернули — из осторожности — палками: выломали из плетня.
Нет и на нем следа крови. Что за болезнь?
Перебрали все, что в Туркестане случается: и малярию, и оспу, и змеиный укус, и степную горячку, и тиф… Все не похоже. Может быть — в горах особая есть болезнь? Спросить мачинцев…
Оглянулись: ни души. Мачинцев наших и след простыл. Гассан вскинулся на лошадь, поскакал в угон, по старой дороге. Мы прошли по улочке: от сакль — тяжкий, приторный запах. И там, должно быть, трупы. Салла не дал открыть двери:
— Откроете, убегу, как мачинцы. Заперта болезнь, ну и хвала Аллаху.
Гассан через полчаса вернулся ни с чем: мачинцы — пешие, побежали по какой-нибудь боковой, недоступной для конных, тропе. Да, в сущности, зачем они нам: по Ягнобу — я и сам знаю дорогу.
Только идти ли? Два мертвых кишлака… а если и в остальных то же? Не выберешься живым из ущелья… Но и назад — не вернуться уже: мачинцы предупредят своих — и нас встретят камнями: побоятся заразы. Выбора, в сущности, нет. Надо ехать вперед, благо я знаю тропу хорошо — с завязанными глазами проеду.
Дались коням эти четыре часа! Без привала, молча одолевали мы подъем за подъемом по узкой каменистой тропинке, то спускаясь к самой воде, то, в обход скал, карабкаясь к самому гребню надвинувшегося на ущелье с севера хребта. Дважды перебрасывались через Ягноб-дарью по зыбким мостам. Людей на пути не видали. Пустыми казались в сторону от дороги, на кручи отступившие поселки; мы не сворачивали к ним, торопясь к Анзобу, главному ягнобскому селению.
Показались наконец анзобские «столы» — огромные камни на тонких колонках выветрившегося конгломерата, окаймляющие Анзоб. Над кишлаком вился дым, на улице маячили фигуры.
Обрадованный, я тронул коня рысью. Но как только нас увидели у околицы, вопль, повторенный сотней голосов, пронесся по селению: из провалов дверей опрометью выскакивали люди. Вперегон друг друга, с диким воем, они бежали на нас.
— Таксыр! — отчаянно крикнул Гассан.
Я осадил коня. Но в тот же миг лавина бежавших мужчин, женщин, детей и стариков — захлестнула и закружила нас. Десятки рук цеплялись, дрожа, за стремена, за узду, за вьюки, за конскую гриву, за мои колени. В вихре стонущих, надрывных голосов я различил лишь одно знакомое, четкое слово:
— Смерть!
Стоя на стременах, рукою, словом — я пробовал успокоить толпу. Но вой не смолкал, люди исступленно теснились к нашим коням. Безумные, «шайтаньи» глаза, далеко выступившие из орбит, напряженные, страшные, уже задернутые тем черным, смертным налетом, который видели мы на трупах Паср-оба…
Один из толпы, у самой конской шеи, разорвал бешмет, далеко вытянул руку: у подмышки я увидел ясно тугую, зловещую опухоль. И вспомнил сразу, ударом. Знаю!
Чума!..
Уже обнажались новые тела. Скрежеща зубами, обдавая знойным дыханием, налегали на колени, царапали ногтями по стременам — полу мертвецы.
— Где старшина? — Я толкнул коня, расчищая дорогу.
— Фаранги знают тайну черной смерти. Закляни нас, помоги нам, фаранги…
— К мечети! Гайда к мечети! — надрываясь, кричал Гассан. Его смуглое лицо казалось серым, глаз не