узнать.
— Дайте дорогу таксыру к мечети. Где юз-баши?
— Умер, — глухо донеслось сквозь визг и плач, сквозь топот сдавившей нас толпы.
— Ну, сотского, десятского, кто есть! Дайте дорогу, говорят вам!
Саллаэддин, замотав рот концом чалмы, неожиданно и резко ударил нагайкой по головам. Людская стена рассеялась. Кони подхватили. Мы вскакали в улицу. Замелькали низкие сакли. На первом же перекрестке — два трупа, брошенные на камнях, дальше еще один, еще, еще… детский, с запрокинутой головой. У мечети — кучка стариков и старух. Одна, хромая, седые космы по ветру, бросилась к нам. Гассан сбил ее с ног конской грудью.
Околица… Сзади — причитания и вой бегущей за нами толпы. Из-за поворота уже показались первые ряды. Шатаются, падают, но бегут, тянут руки. На сердце щемящая, тупая боль.
Я сдержал коня. Наши, галопом, уже спускались к мосту.
— За мостом — по верхней тропе, прочь от воды, Гассан! Я сейчас догоню вас…
Толпа близилась. Я встал на стременах.
— Люди Анзоба! Ни я, ни товарищи мои — не лекаря, мы не знаем тайны черной смерти. Нам нечем помочь вам. Но я обещаюсь немедля вызвать помощь из Самарканда: мы направим туда путь, меняя коней на каждом привале. Птицею домчится весть о вашем несчастье.
Остановились, стихли, слушают. Не все, конечно, понимали по-таджикски; но и те, что знали язык, одно только, кажется, и поняли: мы уходим. Какое-то незнакомое мне, на местном наречии, слово передалось перекликом по рядам. И вновь, сразу, бешеным порывом рванулись люди и побежали ко мне, подбирая с дороги обломки скал и скатанные булыжники.
— Белый пес… Убийца… Укрыватель тайны!
Камень ударил о ближайший откос… Я оборотил лошадь и, уже не думая, но с той же щемящей, стыдной болью на сердце помчался к мосту. Жорж и джигиты были уже на той стороне.
Долго еще доносился до нас жуткий вой брошенных нами анзобцев. Мы ехали быстро, молча, не поднимая глаз, как после гадкого, позорного дела. Разум волен доказывать: все же мы поступили плохо.
До Токфана, следующего и последнего по Ягнобу кишлака, часов шесть пути. А если и в Токфане то же?
Гассан вздрогнул весь от такого предположения.
— Ты знаешь, этою весною я женился, таксыр. Жду сына, таксыр. Но если в Токфане мор, клянусь головою отца, я прыгну в Ягноб вместе с конем. Второй раз я не могу видеть черной смерти.
Жорж закусил губу.
— Погоди, Гассан. Прыгать-то тебе, пожалуй, не одному придется.
Оступились на спусках опененные кони: ведь целый день, гонкою, вверх, вниз по камню, по пеклу, не кормя, не расседлывали… Но мы чувствовали на себе черную, гнойную печать. И безжалостно щелкали нагайки по дымящимся конским бокам.
— Гей, подтянись, не отставай, Саллаэддин… Путь долог… до отдыха!
Мы не смотрели на часы: взгляд — вниз, на тропу, под конские ноги. Работает повод. Ходу, ходу… хватит ли конской силы до Фанского ущелья — если в Токфане чума…
Темнеть стало. Фиолетовым пологом затемнела, перекрылась тропа. Зачернел голубой Ягноб. Слышнее всплески перекатов. Падают тяжелые тени. Кони храпят, оседая на задние ноги.
За поворотом в сумерках повиделся мост. Ужели Токфан? Мы не ждали его так скоро…
Остановились. Там и сям мигают огоньки. Залаяла собака. У воды, на том берегу, темная согнутая фигура. Окликнули: женщина. Отвечает спокойно.
— Давлят-мулла у себя? — вспомнил прошлогоднего знакомца, старшину.
— Только что вернулся, в закат. Будет рад гостю. Откуда вы?
— Из Мачинской волости.
— Будет рад гостю, — повторила женщина, укрепляя на плече кувшин. — Объезжайте по мосту: я подожду вас.
Давлят — высокий статный старик — вышел на топот коней до оклика, опознал меня сразу.
— Э-е, тура-шамол! Государь мой вихрь! — (Так прозвали меня — в горах — туземцы.) — Не забыл мошову, джон мошову? Хвала судьбе за доброго гостя!
— Погоди благодарить, — ответил я, не трогаясь с седла. — Мы ехали к тебе через Паср-оба и Анзоб: там черная смерть. Она надышала нам в лицо, захватала нас своими руками. Мы не войдем к тебе в дом. Кто знает, может быть, кто-нибудь из нас уже отравлен ею.
Старик обеими руками провел по длинной белой бороде.
— Воля судьбы, она судит. Сходи с коня. Позор был бы дому Давлята, если бы призрак отогнал гостя от его порога. Безумный ищет смерти, но кто прячется от смерти — безумец трижды.
— Ты принимаешь, в таком случае, трижды сумасшедших, — отозвался Жорж. — Мы загнали коней, уходя от смерти во весь опор.
Подошедшие горцы приняли шатающихся от усталости лошадей. Нас ввели в саклю. Давлят ушел распорядиться ужином. С нами остался сын его, Нурадда, веселый плечистый горец, до глаз заросший черными вьющимися волосами. На весть о приезде один за другим сходятся соседи.
— Да, лихо в Анзобе, — говорит Нурадда, не дожидаясь нашего рассказа. — У нас в Токфане пока благополучно, больных нет. На завтра ждем русских.
— Из Самарканда? Уже?
— Э! что из Самарканда, из самого Финтибрюха! — лукаво подмигнул горец. — Когда начался мор на верхнем Ягнобе — пожалуй, недели три будет, — Давлят дал знать срочно в Самарканд: черная смерть идет. А с неделю — к нам от Варзиминора весть. Прибыл в Самарканд высокий визирь. Ак-Падишаху дядя родной, по именному фирману, с лекарями и сарбазами; напугались урусы черной смерти, как бы не дошла до самого Ак-Паши. Идут походом на черную смерть большою ратью… сегодня ночуют на Фане, завтра здесь будут.
— Кто же едет?
— Соуд-баба видел, выспросил, все твердо знает: четыре больших человека, семь малых. Сарбазы не в счет. Большие люди — такие: старше гарафа, главный ругатель, капитан большие усы, старший килистир. Во-о какой человек! Соуд-баба говорит: маленький, маленький, брюхо толстое, на носу четыре очки — шестиглазый человек. О! Баба спрашивает сарбаз-офицера: «Кто такой? Почему шесть глаз?» Офицер говорит: «Ого! Старший килистир. От него конец будет черной смерти. Все боятся, он, с шестью глазами, не боится».
И Нурадда и туземцы, теснящиеся кругом нас, весело, заразительно смеются.
— Чего же вам смешно?
— А как не смешно! Такие большие люди и далеко так — у-у, за тремя морями, в Финтибрюхе — мора в Анзобе напугались. Черная смерть! Ну, пусть черная. Прислали капитанов — каких! — с большими усами. Оге! Соуд-баба говорит: усы как два хвоста верблюжьих.
— Э, молчи, Нурадда, — недовольно окликнул сына вошедший Давлят. — Негоже так говорить о большом госте, да еще таком, что едет во спасение больных. И что ты понимаешь в страшном? Ты неученый, как я неученый. Мы ходим — не видим; мы живем, мы умираем, — ничего страшного. А приходит ученый человек, большой, большой книжник, голова шишкой, — э, не смейся, я тебе говорю, Нурадда! — и разъясняет: и тут страшно, и там страшно. А мы ходили до того — и не видели. А как покажет — страшно будет и нам.
Внесли дымящуюся миску с моченым горохом и кунганы с кипятком. Ягноб, я говорю, убог: лучшего угощения здесь не найти, хотя бы и у старшины. Но нам, после сегодняшних переживаний, безмерно вкусен и вязнущий на зубах разваренный горох и дымом пахнущий чай с сушеным тутом. Так уютно, так спокойно около Давлята и веселых, радушных токфанцев.
За чаем — о чуме разговор. Верхние кишлаки действительно вымерли начисто. А пошла чума от Анзоба. Там месяца полтора назад умерла женщина, страшной смертью. Загорелась вся, кричала, потом смеяться стала, умерла. Зарыли ее, по обычаю. Через неделю из провожавших ее родичей (она из соседнего кишлака, в Анзоб замуж вышла) трое заболели сразу; а от них — по всему кишлаку зараза. Тут