— Капитан… Позвольте, что такое? Вы, кажется, плачете?
— Никак нет, господин полковник, — торопливо ответил старик, вздрагивающей рукой проведя по глазам и носу. — Потею-с, господин полковник.
— Фи, перед фронтом! — гадливо поморщился генштабист. — Против этого есть средства, капитан. Впрочем, я еще не кончил с людьми… Для меня здесь есть некая неясность.
Поискал глазами по шеренге, выбрал и вплотную подошел к солдату.
— Чай и сахар у тебя, значит, есть? Предъяви.
Солдат скосил глаза: на лбу сразу выступила крупная испарина.
— Никак нет.
— Ага! — торжествующе улыбнулся полковник. — Поручик Востряков, запищите. Рядовой… твоя как фамилия?
— Стенной, ваш-бродь.
— Стенной… чаю и сахару не получил.
— Никак нет, получил сполна! — испуганно выкрикнул солдат.
— Как получил? Куда же ты его девал?
— В расход вывел, по случаю жары.
Рука в белой перчатке быстро поднялась. Голова Степного мотнулась от удара.
— Не выводи другой раз в расход преждевременно, сукин сын.
Он перешел к следующему.
— Чай и сахар есть?
Солдат — маленький, щупленький, вихрястый, — вздрогнув, втянул шею и прикрыл глаза.
— Никак нет.
— Тоже израсходовал преждевременно?
— Так точ…
Бац!
Полковник переступил еще на шаг влево. На перчатке ржавым пятном закраснелась кровь.
— Чаю и сахару нет. Получил сполна, израсходовал преждевременно, — отчеканил, не дожидаясь вопроса, солдат. В голосе — вызов.
Офицер и солдат с секунду смотрели друг другу в глаза.
Полковник повел плечом, стаскивая с руки испачканную перчатку.
— Ах, вот тут какие!.. Ну, тогда все понятно… Твоя фамилия?
— Иван Самойленко.
— Будем знакомы… — с расстановкой проговорил полковник. — Ну, что же… Поручик Востряков!
Адъютант звякнул шпорами.
— Пометьте: при опросе второй роты претензий не заявлено. Довольствие получено полностью. А впрочем… Может быть, все-таки у кого-нибудь претензии есть? — Он выждал. — Нет? Тем лучше! — И, круто повернувшись, он пошел к застывшей, в свою очередь, казачьей сотне. За ним двинулась и его свита.
Но тут случилось нечто, никаким уставом не предусмотренное. Из передней шеренги, неторопливо и спокойно, на два шага вперед, выступил солдат, нагнулся, поднял камень и на глазах всего державшего под козырек офицерства с размаху пустил его в спину удалявшегося начальника отряда. Булыжник лег между лопаток, по самой середине спины, отпечатав на кителе большое бурое пятно… Полковник шатнулся вперед от удара, но справился. Когда он — белый, как полотно, — обернулся к роте, шеренги стояли выровнявшись, как по тесьме, ружье у ноги. Офицеры по-прежнему держали под козырек.
— М-меня!.. — с усилием выкрикнул дрожащими, перекошенными губами полковник.
Ротный поспешно выдвинулся вперед, всем видом своим являя предупредительность и недоумение.
— Что прикажете, господин полковник?
Начальник отряда перевел глаза на фронт и протянул руку к Самойленко:
— Этот?!
— Осмелюсь спросить: в чем дело, господин полковник? — В слащавом голосе ротного — будто насмешка.
Полковник поднял было плечи, раздул ноздри… но раздумал. Круто повернулся и двинулся развалистым шагом к сотне.
— Здорово, братцы!
Церемониал смотра пошел своим порядком.
На обеде в «гарнизонном собрании» (комнатка рядом с канцелярией) начальник быть не удостоил: обедал один с женой и адъютантом. Вечером прислал просить меня к себе. Но я не пошел… Мне вообще сейчас людей трудно видеть — на душе не улеглось еще, не определилось. Надо одному быть.
В сумерках — к речке, на щетинистые увалы. Как вчера, по берегу кучками солдаты.
— А Оськин-то! Во — отчаянная голова! А ротный его — в самые губы, взасос, ей-бо. Ты, говорит, нарушитель, окончательно попрал присягу и воинский долг, но будь я рассобачий сын, ежели не произведу тебя в ефрейторы…
Сжалось насмешкой сердце. А ведь они меня тоже произвели в ефрейторы… язгулонцы. Вот почему, должно быть, было тогда — от слов их — нехорошее, стыдное чувство…
Нет, Нарушитель: пусть. Но надо так, чтобы — без «производства…
— А и напился же ротный — смотреть тошно!
— Вот начальство уедет — закрутит недели на две. Благодать: ни тебе учения, ни тебе словесности.
— А казаки на Ранкуле опять, сказывают, двух англичанов словили. В афганском мундере по форме, а рожи кругом бритые. Сразу видать.
— Кончили?
— А что их — на племя, что ли, беречь? В Ташкент ежели гнать — с одним конвоем что было бы волокиты. Лошади-то у казаков, чать, свои: тоже беречь надо — ближе Оша пленных не принимают. Он попался, а ты из-за него лошадь мори?..
Дальше, дальше, вверх по речке. Пусто, тихо. Ветер шелестит редкими кустами на склонах.
Наутро выехал. Не хотели отпускать, но дали в конце концов коня и проводника киргиза. Путь к северу по нагорью, широкий и ровный. Кругом пустыня. Кочевий уже нет, зима близко: киргизы отогнали скот на китайскую границу. Ни людей, ни построек. Изредка мелькнет на горизонте у подошвы невысоких увалов белая киргизская гробница — и опять пусто.
Только архары и киики — горные козлы и бараны — целыми табунами бродят по широким лугам вдоль дороги, щиплют пожелтелую, приникшую к земле, уже омертвелую траву. Подъезжаем — не бегут: подымут голову, смотрят. Но только потянешь руку за винтовкой — разбрызнутся во все стороны вихрем… Пуля не догонит!
Памирский пост. Опять белые, в землю вросшие бараки, рота солдат, четыре офицера и врач с женой. Офицеры с врачом в ссоре из-за какой-то сплетни: пятый месяц не разговаривают. Только вечером, в темноте, врач выводит жену к обрыву, что у бараков, — погулять. А весь день они — взаперти. Я не задержался здесь. Только сменил лошадь.
От поста до Алая оказалось четверо попутчиков: нагнал бадахшанских купцов — едут в Фергану за мануфактурой. Обрадовались: две винтовки со мной — ехать веселее, не съедят волки. Говорят, их много здесь. А к северу уже снег выпал: глубокий; дичи нет — бегают голодные.
До Памирского поста снегу не было, хотя уже в Хороге было студено. Дальше, к Кара-кулю, снег. Дни солнечные: земля, бугры и увалы и невысокие, окаймляющие Памирскую равнину, горы — словно залиты расплавленным серебром. На первый день — чаровал этот непрестанный, яркий, полнящий самый воздух