алмазной игрою блеск. Но на второй, с утра самого, стало покалывать глаза: я зачернил веки и орбиты растертым порохом, ехал прижмурясь, и все же к вечеру уже слепили ядовитые, жгучие слезы. Сумерек я ждал, как избавления.
Чем дальше, тем пустыннее. На перегон в шестьдесят верст друг от друга стоят почтовые станции. На каждой две юрты, три киргиза, четыре лошади. Снег кругом почти по брюхо коням, езда шагом; чтобы добраться до ночевки, надо до зари быть в седле, и до вечера — не спешиваясь. Солнце жжет, но не греет: холод дикий. На ночевках разжигаем в юрте костер из «старухина кулака» (топят здесь таким корнем) и арчи до того, что от него остается гора угольев в полчеловеческого роста, — а к утру вода в чашках промерзает до дна. На Памирском посту мне дали тулуп на чудесном киичьем меху: теплый. И все-таки каждую ночь поверх тулупа меня, в буквальном смысле слова, закатывают в кошмы; а просыпаюсь — закоченелый. Часто беспокоят по ночам волки. Их здесь действительно много: по пути то и дело перекрещиваешь их следы. Вокруг юрт они бродят стаями, и раза два-три в ночь приходится выползать из кошемных пеленок и выходить из юрты, чтобы отогнать их выстрелами — «по огонькам».
Мыслей опять нет, кроме оной: скорее добраться до Алая и домой, домой…
Близимся к Кара-кулю. Теперь уже недалеко и до Бардобы, где должен находиться несчастный Жорж: каково ему сидеть с джевачи и Саллой на пустом урочище! Ведь с Алая тоже, должно быть, откочевали киргизы — кто в Китай, кто в Фергану. Пусто. Только бы снегу там не было: глаза болят бешено. По Алаю нам ехать до Каратегинской области дня три; если и там бело, ослепну — спутники заверяют в этом накрепко. Они все — даже проводник-киргиз — в черных очках.
Караван наш растянулся на походе. Киргиз далеко впереди прокладывает след (путь заметён, даже камней придорожных не видно). Бадахшанцы отстали на добрые полверсты. Снег, снег, снег. Ровный, мерцающий, беспощадный.
Проводник остановился, машет нагайкой: по белому полю медленно катится ко мне черное пятно. Присмотрелся: волк. Винтовку поперек седла — и на переймы.
Завидев меня, волк повернул прочь. Огромный, лобастый, с ощеренными клыками; одна нога перебита — бежит тихо. По глубокому снегу я догнал его без труда. Когда мы поравнялись, он круто остановился, с трудом поднял на меня тусклые, истомленные глаза и завыл тихой, бессильной, одинокой жалобой. Такой одинокой и жуткой, такой человечьей жалобой, что сердце дрогнуло. Подъехал вплотную. Он смолк и тихо наклонил ко мне голову, словно подставляя ее под удар. Я наклонился с седла, погладил жесткую вздрагивавшую шерсть и медленно повернул на дорогу. И едва я отъехал, он снова завыл — тем же щемящим плачем…
Последний привал у Кара-куля. Озеро уже подо льдом. «Почтовая юрта» верстах в полутора от берега, у подножья огромной отвесной скалы, совершенно одиноко — до нелепости — стоящей посреди ровного, далеко — на самый горизонт — уходящего снежного поля. У вершины явственно можно различить пасть пещеры.
— Что за пещера. Касым-бай? (Касым-баем зовут хозяина юрты, киргиза.)
— Хенская пещера, таксыр, стародавняя.
— Ну, рассказывай. — В последний раз — завтра конец моей охоте за черепами, завтра мы ночуем уже в Бардобе. Записываю сказанье:
За Кара-кулем еле заметный подъем и потом спуск, почти что отвесный, к Алаю. Уже с половины ската стала видна группа скал, у подножья которых ютятся три-четыре сакли. Это и есть Бардоба.
Спустились мы быстро: дорога колесная, широкая. Ждет ли Жорж? Как только от подножия подъема ровной лентой развернулась Алайская дорога, я пустил коня рысью, торопясь к встрече.
Г л а в а XX. НАЧАЛО ПУТИ
Подъезжая к Бардобе, первое, что я увидел — сломя голову мчавшегося навстречу Саллаэддина.
— Э, таксыр! А мы уже думали — конец тебе пришел. Думали: как теперь с вьюком быть, как делить, кому что…
И вдруг сразу остановился.
— А Гассан где?
— Монахом Гассан стал.
— Пожалуйста, шутки не скажи, таксыр. Ему из Самарканда весть: жена, пожалуйста, родила.
— Мертвого?
— Зачем мертвого?.. Еще какой живой: двойня! Скажи, очень прошу, правду: где Гассан?
Я рассказал наспех: от юрт, на запорошенном уже снегом скате, махал шапкою Жорж. И джевачи с ним рядом, в киргизском лисьем колпаке, машет тоже, подгибаясь поклоном.
Салла не поверил. Потом захохотал, рукавом прикрывая рот.
— Я думал: он вернется — надо мною смеяться будет: теперь я над ним буду смеяться — на весь базар. Ха-ароший из него выйдет джавона — юродивый!
И снова стал серьезным.
— А серого жеребенка твоего, на котором он ездил, — теперь кому: мне?
— Зачем? Пока под вьюком пойдет. Вернемся в Самарканд, отдадим жене Гассана.
— За что жене? Скажи, пожалуйста, зачем такое придумал? — ворчит Салла. — Жена у него красивая, два сына, без приданого мужа найдет. Гассан что? — байгуш был, задира! Разве ей такой муж надо?
Еще спуск, малый, легкий. Мягко шлепают копыта по размоченной талым снегом глине. Салла, отставший было, снова догоняет меня.
— Нет, ты верно решил. Серого — жене: джигиту за службу. А я на ней сам женюсь. Видит Аллах: у меня жена уже мало-мало старая… Ты запомни, таксыр: я первый сказал, раньше другого. В Самарканд