маков и васильков. На всем пути Бланш, не закрывая рта, говорила о молодой «владелице замка» и двух ее последних любовниках, говорила негромко, нараспев, словно погрузившись в транс, словно вступив en rapport[158] с духом мертвого менестреля. Всего два дня назад вон за теми густыми елями, видите, там, справа от вас (он не видел сидел безмолвствуя, сложив на набалдашнике обе ладони), она со своей сестрой Мадлон, у них была с собой бутылка вина, наблюдали, как Monsieur le Comte[159] обхаживает на травке молодую госпожу, мнет ее, урча, точно медведь, вот так же он мял – о, множество раз! – и Мадлон, которая сказала, что ей, Бланш, следует предупредить его, Вана – она чуть-чуть ревновала, но все равно сказала – у нее такое доброе сердце – что лучше отложить разговор до того, как «Мальбрук» s'en va t'en guerre [160], а иначе они станут драться; он целое утро палил из пистолета по вороньему пугалу, потому она и ждала так долго, тут распоряжалась Мадлон, не она. Бред продолжался, пока они не добрались до деревушки Tourbiere – двух рядов домишек и черной церковки с витражными окнами. Ван высадил ее из коляски. Младшая из трех сестер, прелестная девочка с каштановыми кудрями, блудливым взором и прыгающими грудками (где он ее видел? – совсем недавно, но где?), отнесла чемодан и птичью клетку Бланш в убогую хижину, потонувшую во вьющихся розах, но в остальном неописуемо жалкую. Он поцеловал робкую руку Золушки и вернулся в коляску, откашлявшись и, прежде чем перекрестить ноги, поддернув штанины. Чванливый Ван Вин.
– В Торфянке скорый не останавливается, так, Трофим?
– Да тут через болото всего-то верст пять, довезу, – ответил Трофим, самая близкая станция – Волосянка.
Грубый русский перевод английского названия полустанка Мейднхэр; в поезде, скорее всего, яблоку негде упасть.
Мейднхэр. Кретин! Перси сейчас могли бы уже хоронить! Мейднхэр. Названный по огромному раскидистому китайскому дереву в самом конце платформы. Некогда неуверенно принятому за папоротник «венерин волос». В романе Толстого она дошла до конца платформы. Первый пример потока сознания, впоследствии использованного одним французом и еще одним ирландцем. N'est vert, n'est vert, n'est vert. L'arbre aux quarante ecus d'or[161], по крайности осенью. Никогда, никогда не услышать мне снова, как ее «ботанический» голос спотыкается на «biloba» – «прости, опять полезла латынь». Ginkgo, гинкго, инка, книга. Именуемый тоже салисберийской адиантофолией. Адино инфолио, бедная Salisburia: утопленная; бедный Поток Сознания, обратившийся ныне в maree noire. Пропади оно пропадом, поместье Ардис!
– Барин, а барин, – сказал Трофим, поворачивая к седоку светлобородое лицо.
– Да?
– Даже сквозь кожаный фартук не стал бы я трогать эту французскую девку.
Барин: master. Даже сквозь кожаный фартук: even through a leathern apron. Не стал бы я трогать: I would not think of touching. Эту: this (that). Французскую: French (прилагательное, женский род, винительный падеж). Девку: wench. Ужас, отчаянье: horror, despair. Жалость: pity. Кончено, загажено, растерзано: finished, fouled, torn to shreds.
42
Аква говаривала, что на Демонии, нашей прекрасной планете, могут быть счастливы только очень жестокие или очень глупые люди да еще невинные младенцы. Ван понимал: чтобы выжить на этой страшной Антитерре, в этом многоцветном и злом мире, ему необходимо убить двух людей или хотя бы искалечить их на всю жизнь. Их надлежало найти немедленно, отсрочка могла сама по себе лишить его жизненных сил. Наслаждение же, с которым он их уничтожит, если и не излечит сердечной раны, то хотя бы прочистит мозги. Эти двое пребывали в двух разных местах, причем ни то, ни другое не имело точных очертаний, у Вана не было ни определенного номера дома на определенной улице, ни адреса, облегачающего поиски квартир для постоя. Он уповал, что при должной поддержке Судьбы сумеет покарать их достойным образом. И вовсе не был готов к тому, что Судьба сначала с фиглярски преувеличенным рвением поведет его за собой, а затем сама ввяжется в дело и окажется слишком усердным помощником.
Он решил для начала отправиться в Калугано и расквитаться с герром Раком. Ощущая сирую безысходность, он уснул в углу полного чужих голосов и ног купе, в первоклассном экспрессе, летевшем на север со скоростью сто миль в час. Так он проспал до полудня и сошел в Ладоге, где после неисчислимо долгого ожидания сел в другой, куда более качкий и переполненный поезд. Пошатываясь и толкаясь и шепотом кляня приоконных зевак, которым и в голову не приходило отодвинуть зады, чтобы его пропустить, он в безнадежных поисках приемлемого приюта проходил один за другим коридоры состоящих из четырехместных купе вагонов первого класса, как вдруг увидел Кордулу с матушкой, сидевших лицом друг к дружке у окна. Другие два места занимали дородный пожилой господин в старомодном каштановом парике с прямым пробором и очкастый мальчик в матроске, которому его соседка Кордула как раз протягивала половинку шоколадной плитки. Блестящая мысль, внезапно посетившая Вана, втолкнула его внутрь, но мать Кордулы узнала его не сразу, и суета повторного знакомства вкупе с рывком поезда заставили Вана наступить на прюнелевый башмак пожилого пассажира, громко вскрикнувшего и затем неразборчиво, но учтиво сказавшего:
– Пощадите (или «пожалейте», или «поберегите») мою подагру, молодой человек!
– Мне не нравится, когда меня называют «молодым человеком», – объявил инвалиду Ван, в голосе которого прозвучала ничем не оправданная ярость.
– Он тебе сделал больно, дедушка? – спросил мальчик.
– Еще как, – ответил дедушка, – я, впрочем, не желал никого обидеть моим страдальческим воплем.
– Даже страдая, следует оставаться воспитанным человеком, – продолжал Ван (между тем как другой, лучший Ван в испуге и смущении дергал его за рукав).
– Кордула, – сказала старая актриса (с той же проворной находчивостью, с какой она давным-давно, играя в «Стойких красках», подобрала и погладила кошку пожарника, вылезшую на сцену посреди лучшего ее монолога), – может быть, ты отведешь этого сердитого юного демона в чайный вагон? Меня что-то опять клонит в сон.
– Что-нибудь не так? – спросила Кордула, едва они уселись посреди просторного и претенциозного «вафельника», как в восьмидесятых и девяностых называли его калуганские студенты.
– Все, – ответил Ван, – а почему ты спрашиваешь?
– Видишь ли, мы немного знаем доктора Платонова, у тебя не было решительно никаких резонов так ужасно грубить славному старику.
– Приношу извинения, – сказал Ван. – Давай закажем традиционного чаю.
– Странно и то, – сказала Кордула, – что ты сразу меня признал. Два месяца назад ты меня просто- напросто отшил.
– Ты изменилась. Стала прелестной и томной. Сегодня прелестнее, чем вчера. Кордула больше не девственница! Скажи, тебе, часом, не известен адрес Перси де Прея? Все, разумеется, знают, что он вторгся в Татарию – но как ему написать? Мне не хочется обращаться к твоей чересчур любопытной тетушке.
– Кажется, Фрезеры знают адрес, я выясню. Но куда же направляется Ван? Где я найду Вана?
– Дома, на Парк-лэйн пять, через день-другой. Сейчас я еду в Калугано.
– В эту дыру? Женщина?
– Мужчина. Тебе знаком Калугано? Зубные врачи? Приличные гостиницы? Концертные залы? Учитель музыки моей кузины?
Она тряхнула короткими локонами. Нет, она бывала там всего несколько раз. Два из них на концерте в сосновом бору. Она и не знала, что Ада учится музыке. Как Ада?
– Люсетта, – сказал он. – Люсетта берет уроки фортепиано. Ладно. Калугано побоку. Эти вафли – вконец обедневшие родственники чусских. Ты права, j'ai des ennuis. Но с тобой я мог бы о них забыть. Расскажи что-нибудь, чтобы отвлечь меня, хотя ты и так меня привлекаешь – un petit topinambour, как говорит некий немец в одном рассказе. Расскажи о своих сердечных делах.
Малышка была не ахти как умна. Оставаясь, впрочем, словоохотливой и способной всерьез взволновать воображение малышкой. Он погладил ее под столом по коленке, однако она мягко отвела его руку,