ему наибольшее облегчение, однако в качественном влекло за собой бог знает какие нравственные и юридические осложнения. Просто ранить его – означало бы ограничиться пустой полумерой. В конце концов Ван решил проделать нечто артистичное и вычурное, скажем, выбить пулей пистолет из руки капитана или разделить прямым пробором плотный ежик на его голове.
Возвращаясь в мрачный «Мажестик», он накупил множество мелочей: три круглых куска мыла в продолговатом ларце, прохладный, упругий на ощупь тюбик пенки для бритья, десять безопасных бритвенных ножиков, большую губку, губку поменьше – резиновую, для намыливания, – лосьон для волос, гребешок, бальзам Кожевникова, зубную щетку в пластмассовом чехольчике, зубную пасту, ножнички, самоструйное перо, ежедневник – что еще? – да, будильник, успокоительное присутствие которого не помешало ему, впрочем, сказать консьержу, чтобы его разбудили в пять утра.
Было всего только девять вечера, и хоть на дворе стояло позднее лето, он не удивился бы, услышав, что уже наступил октябрь и время к полуночи. День получился немыслимо длинным. Разум затруднялся усвоить тот факт, что его обладатель не далее как нынешним утром, на рассвете, разговаривал в садовой кладовке Ардиса с полураздетым, дрожащим сказочным персонажем, сошедшим со страниц какого-то писанного для горничных романа Усыпенского. Он спрашивал себя по-прежнему ли стоит, прислонясь к стволу что-то лепечущего дерева, та, другая девушка, стройная, словно стрела, презираемая и пленительная? Он спрашивал также, не следует ли в виду завтрашнего partie de plaisir написать ей нечто из разряда когда-вы-получите-эту-записку нечто легкомысленное, жестокое, ранящее, как острая кромка льда? Нет. Он лучше напишет Демону.
Милый папа.
Вследствие пустячной размолвки с капитаном Стукиным из Ложи Лесной Фиалки, на которого я нечаянно наступил в коридоре поезда, я нынешним утром стрелялся с ним в лесу под Калугано и покинул сей мир. Хотя обстоятельства моей кончины могут рассматриваться как своего рода необременительное самоубийство, ни поединок, ни сам неописуемый капитан не имеют ни малейшего отношения к Страданиям юного Вина. В 1884 году, в первое мое лето в Ардисе, я совратил твою дочь, которой было в ту пору двенадцать лет. Наша опаляющая любовь продлилась до моего возвращения в Риверлэйн; в прошлый июнь, четыре года спустя, она расцвела сызнова. Это счастье было величайшим событием моей жизни, я ни о чем не жалею. Однако вчера я узнал, что она неверна мне, и мы расстались. Стукин, сдается, это тот самый субъект, которому пришлось с треском покинуть один из твоих игорных клубов после попытки орального соития с туалетным служителем, беззубым стареньким инвалидом, ветераном Первой крымской войны. Пожалуйста, не поскупись на цветы!
Твой любящий сын Ван
Он тщательно перечитал письмо и тщательно разорвал его в клочья. Записка, в конце концов помещенная им в нагрудный карман сюртука, была намного короче.
Папа!
Я ввязался в пустячную ссору с незнакомым мне человеком, которого ударил по лицу и который убил меня на дуэли близ Калугано. Прости!
Вана поднял ночной портье, поставивший на столик у кровати чашку кофе с традиционными местными «оладками» и расторопно принявший «червонец». Портье как-то напоминал Бутеллена, каким тот был лет десять назад и каким появился в сновидении, восстановленном Ваном лишь в следующей мере: во сне бывший слуга Демона объяснял ему, что «дор» в названии любимой реки это то же испорченное «гидро», что попало и в «дорофон». Вану часто снились слова.
Он побрился, бросил в массивную бронзовую пепельницу два испачканных кровью лезвия и после структурно совершенного стула быстро принял душ, поспешно оделся, снес чемодан консьержу, оплатил счет и ровно в шесть втиснулся в «Парадокс», дешевую «полугоночную» машину, которой правил выбритый до синевы, пахнущий какой-то гадостью Джонни. Мили две-три они ехали безрадостным берегом озера – груды угля, лачуги, лодочные причалы, длинная полоса черной, перемешанной с галькой грязи, а вдали, за излукой накрытой осенней дымкой воды, рыжий дым из гигантских фабричных труб.
– Где мы теперь, Джонни, голубчик? – спросил Ван: они сорвались с озерной орбиты и покатили по пригородной улочке с рядами дощатых домов вдоль соединенных бельевыми веревками сосен.
– На Дорофеевой дороге, – заглушая вой мотора, крикнул водитель. Прямо в лес и приедем.
Прямо и приехали. Ван ощутил легкий укол боли в колене, которым ударился о камень неделю назад, в ином мире, когда на него набросились сзади. И едва нога его коснулась усыпанной сосновыми иглами лесной дороги, как мимо проплыла прозрачная белая бабочка, и он с совершенной ясностью понял, что жить ему осталось всего несколько минут.
Обернувшись к своему секунданту, он сказал:
– Вот это письмо в красивом конверте отеля «Мажестик» и с уже наклеенной маркой адресовано, как вы видите, моему отцу. Я перекладываю его в нагрудный карман. Если капитан, который, как я вижу, уже прикатил в несколько похоронного облика лимузине, ненароком убьет меня, будьте любезны сразу его отослать.
Нашли удобную полянку, противники с пистолетами в руках встали один насупротив другого, разделенные тридцатью примерно шагами – то был род поединка, описанный едва ли не каждым русским романистом и почти каждым русским романистом благородного происхождения. Когда Арвин хлопнул в ладоши – сигнал, извещающий дуэлянтов, что они вправе стрелять, как только сочтут нужным – Ван заметил что-то пестрое, шевельнувшееся справа от него: два маленьких зрителя, толстая девочка и мальчик в матроске и в очочках, держащиеся за грибное лукошко. Не любитель шоколада, ехавший вместе с Кордулой, нет, но очень на него похожий, и стоило этой мысли мелькнуть в сознании Вана, как пуля оторвала – так ему показалось – всю левую половину его груди. Он пошатнулся, но устоял и с достоинством разрядил пистолет в уже затянутый солнечной мглою воздух.
Сердце стучало ровно, слюна оставалась чистой, легкие не задело, но где-то под левой мышкой ревел пожар боли. Кровь, сочась сквозь одежду, падала каплями на штанину. Медленно, осторожно, он сел на землю и уперся в нее правой рукой. Он боялся лишиться чувств и, возможно, на краткий срок лишился их, поскольку вдруг обнаружил, что Джонни уже овладел конвертом и затискивает его в карман.
– Разорвите его, идиот, – невольно застонав, сказал Ван.
Приблизился капитан, с некоторым унынием пробурчавший:
– Бьюсь об заклад, что продолжать вы не можете, не так ли?
– Бьюсь об заклад, что вы... – начал Ван: он собирался сказать: «что вы ждете не дождетесь еще одной моей оплеухи», но на слове «ждете» его разобрал смех, и мышцы веселья отозвались такой нестерпимой болью, что он не договорил и поник взмокшим челом.
Тем временем Арвин преображал лимузин в карету скорой помощи. По сиденьям, чтобы не попортить обивку, расстилались разодранные на части газеты, к которым хлопотун-капитан добавил нечто подозрительно схожее со старым мешком из-под картошки или с иной ветошью, мирно догнивавшей в рундуке лимузина. Еще покопавшись в багажнике и побрюзжав насчет «bloody mess»[162] (оборот, обросший буквальным смыслом), он все же решился пожертвовать старым, замызганным макинтошем, на котором когда-то издох по дороге к ветеринару одряхлевший, но дорогой капитану пес.
С полминуты Ван, уже ввезенный в общую палату больницы «Озерные виды» (озерные виды!) и оставленный меж двух рядов разнообразно перебинтованных, храпящих, бредящих и стонущих людей, питал уверенность, что по-прежнему лежит в машине. Осознав наконец, где он, Ван первым делом гневно потребовал, чтобы его переместили в лучшую из имеющихся отдельных «палат» и чтобы доставили из «Мажестика» его чемодан и альпеншток. Затем он пожелал узнать, насколько серьезно ранен и на какой, предположительно, срок останется недееспособным. Третье его деяние состояло в возобновлении поисков, бывших единственной причиной посещения Калугано (посещения Калугано!). Новая обитель Вана, предназначенная для размещения проезжих царственных особ, страдающих от разбитого сердца, представляла собой выполненный в белых тонах слепок его гостиничных апартаментов – белая мебель, белый ковер, белый балдахин над кроватью. Еще она была, если можно так выразиться, оборудована Татьяной, молодой, удивительно миловидной и неприступной медицинской сестрой, черноволосой, с прозрачно-бледной кожей (некоторые ее позы и жесты, совершенное сочетание шеи и глаз, представляющее собою особый, почти еще не изученный секрет женского обаяния, болезненно и