– Ты сколько лет на этой дороге служишь? – строго спросил Антон.
– Пятнадцать... – совсем тихо сказал помощник, и заплатка на его груди задвигалась быстрее.
И снова комиссар Антон глядел в окно. Солнца уже не было. Зайчики на стенах потухли. В вагоне сразу наступили сумерки. Брозин склоняясь к уху предисполкома, убеждающе шептал что-то.
– О чем это ты?.. – обернулся Антон.
Предисполком жевал папироску, потом наклонился и взял свою шапку с койки.
– У нас вчера беда тут случилась... – он поморщился. – Товарищ из губернии... поехал в Гусаки, село у нас такое!.. Ну, а барсуки проволоку протянули. Так вот труп его сейчас привезли... Приказ был доставить в губернию.
– Может быть... – вкрадчиво вскользнул Брозин и в голосе его проскользнула большая искренняя убежденность. – Я вот тут предлагал... митинг бы устроить по этому поводу, а? Я бы мог выступить, потом вы, да и он тоже... Здорово укрепило бы ваших, а?
Антон будто и не слышал.
– Пойдем, сходим к нему, – сказал он, не выделяя слов, и пошел в угол накинуть на плечи шинель. – Он где?
– Там, за платформой, у дороги... – почти шепнул Брозин.
Они вышли из вагона и перешли платформу. Горели костры под насыпью, толклись у походной кухни люди. В небе, еще не утерявшем голубизны, сияла первая звезда. Стало совсем прохладно и дрожко.
Крестьянская подвода стояла тотчас же за телеграфом, привязанная к столбу, где когда-то стояла иконка, на которую крестился Брыкин в приезды домой. Понурая клячонка вяло жевала сенную труху, кинутую прямо на снег. Несколько человек из приехавших с Антоном стояли кругом. Сам возница, мужик в валеной шляпе и с неразборчивым лицом, отошел подальше в поле. Антон подошел к телеге и, приподняв рогожу с лежавшего под ней, долго глядел. Брозин засматривал через его плечо, хотя места и было достаточно.
– Ишь ведь, как они его... догадливо, – как бы про себя и кривя губы сказал Антон и обратился к подошедшему вскоре вознице. – Вы там хоть бы лицо ему отмыли! – тихо упрекнул он.
– Прикасаться не велено! В прежни-то времена так за это бы знаешь как? А не токмо что!.. – с пронзительной готовностью прокричал возница, помахивая снятой шляпой.
– Та-ак, – медлил Антон и все глядел в мертвого. Брозину, забежавшему с другой стороны, показалось, что один глаз у Антона стал меньше другого. – Ты его знал? – спросил Антон у предисполкома.
– На партконференциях встречались... Башковитый, из губкома он!
– А... из губкома, говоришь?.. – повторил Антон и осторожно опустил рогожу, точно боялся разбудить. Была необычная торжественность в этом: человек молча приветствовал чужого же, но о котором знал уже, казалось, все, – с которым связан был кровней, чем с братом, – и которого впервые видел – обезображенным. Весенняя тишина была чутка и глубока, и холодна, как родниковое озеро. Меркли тени.
– А ну, товарищи, – сказал Антон своим, стоявшим вкруг без шапок. Вы снесите его ко мне в вагон! Он со мной в губернию поедет. – И, заметней хромая, отошел от подводы.
Какая-то птица пересекла воздух, шумя твердым, негнущимся крылом.
– Мы вон там и присядем, – сказал он уездникам и показал на раскиданные возле стрелки шпалы.
– Митинг-то как же?.. будем устраивать? – настоятельно лез Брозин, падая духом.
– Эк, какой нескладный ты! Кого ж ты митинговать-то будешь, – меня, что ли?.. – досадливо повернулся Антон.
– Нет... зачем же вас! – замялся тот. – Вон их... – он кивнул на пылавшие в отдаленьи огни.
– Так их нечего уговаривать, – криво усмехнулся Антон, садясь на шпалу. – Они крепче нас с тобой стоят. Моих пятьдесят человек положение на фронте не раз спасали! Понял?
– Понял, – ошеломленно повторил Брозин и для того, чтоб поправить неловкость положения, спросил: – а вот ногу вам... это тоже на фронте, значит, подранили?
– Нет, это еще с детства у меня... – недовольно откликнулся Антон и обернулся к предисполкому, досадливо мявшему хрусткий весенний снег в ладонях. – Ну, рассказывай!..
XX. Внезапно является Половинкин.
... Глубокие снега – малые воды. Не случалось в тот год ни бездорожья, ни долгой пасмури. В неделю сошли льды с Мочиловки, а снега с полей. Засверкал зеленью Зинкин луг, веселая вставала озимь. Потом буйно вскурчавились леса, и дни пошли заметно крупнеть.
Пахали, – хорошо было птицам смотреть сверху на распаханные квадраты земли. Погожие дни не замедляли обычного порядка работ. За пахотой пришел срок посева. Сеялось вольготно, даже радостно, точно яровыми хотели заслонить от памяти тяжкий грех минувшей осени. Из-за весенних работ распался сам собою Половинкинский отряд: мужиков тянула земля. И хоть никто не тревожил теперь мужиковского сна и совести, владело мужиковскими ночами томленье духа. А события пошли уже со скоростью огня, когда мчится он по сухому полю, подгоняемый ветром.
Поезд Антона стоял по-прежнему на запасном пути. Туда и ездили с докладами и председатели волостей, и власти уездные, и власти заводские: на то имелась бумага у Антона, а на бумаге самая большая печать. Самого Антона как-то не приходилось видеть никому. Приезжих принимал Половинкин, записывал цифры, хвалил, ворчал, – заменял Антона. А в это время уже были расклеены по волисполкомам короткие извещения, подписанные самим Антоном. Извещалось полное прощение всем мужикам, преступившим по недомыслию закон и совесть, буде явятся они к Антону начиная с 12-го сего мая. О дезертирах и барсуках не кинуто было ни одного, хоть крохотного, хоть сколько-нибудь намекающего на прощенье, слова.
На дуплистой березе, возле самых барсуковских землянок, было обнаружено Юдой точно такое же объявление, только слова в нем стояли какие-то смутные, скользкие: «...смотря по вине». Меньше чем через час об этом знали уже все, а через два часа был созван в Семеновой зимнице совет для обсужденья плана действий. Когда расселись верховоды по темноте, – а большая часть толпилась снаружи, за открытой дверью, – уже вторично, при свете спички, зажженной Жибандой, прочел вслух Семен Антоново посланье. И, не давая времени барсукам впадать во вредные раздумья, тут же стал говорить. Первые его слова были встречены дружным ворчаньем, потом слушали внимательней. А Семен говорил в тот раз складно и сильно как никогда, всего себя вливая в горячие, искренние слова. Лицо его стало как-то сердито и внушительно в черной оправе бороды. Невдалеке стояла Настя, и, чувствуя ее побуждающий взор на себе, еле поспевал Семен за вихрем своих мыслей.
– ... слыхивано, что и в соседних губерниях завирушки вышли. Уж и пушки будто бы... Там вплотную сошлись. Уж я и наказывал проезжим, чтоб звали их, всех барсуков, хоть со всего света, к нам, на объединенье. Мы, как съединимся, так и вдарим с сорока концов. Коли каждый по камню бросит, и то гора выйдет. А нам на Антонову милость итти не след. Ишь, судом застращал! А какой нам с тобой, к примеру, Евграф Петрович Подпрятов, суд? И тебе тоже, Кирилл, и тебе, Лаврен! Не сами ли вы солому таскали под исполкомские-то стены? А не ты ль, Гарасим, Мурукова вверх подымал и оземь брякал?! Наш суд – пуля, страшный суд!.. Что ж ты, Гарасим, вертишься? Ты в меня, Гарасим, соколом гляди! Не гоже коноводу Гарасиму воробьишка представлять из себя... И на тебя уж готова пуля, лежит в Антоновом кармане! Ужли ж так застращены, что и до кустов добежать не впору будет? Да еще и кто он есть, Антон!
– Значит власть настоящую имеет, коли прощенье сулит! – глухо, но слышно вставил рассудительный Попузинец. – Какая ты власть! – осмелев от одобрительного молчанья остальных, поднял он голос. – Ты наш, свой, мы тебе и повиноваться не можем! А он, эвона, пахать велит...
– Это девствительно... Ничего я яровых в сей год не запахал, – раздумчиво сказал бородач из двадцать третьей.
– Сказано... наделов будут лишать, – прибавил приятель бородача, ковыряя в затылке.
– Так разве ихняя только власть прощает? – наступал, озлобляясь, Семен. – Вот, погодите, придет подкрепленье, скинем ихнюю руку, так и мы прощать будем. Этак-то легко прощать, если кнут в руке держать...
– Не затем воюем, чтоб прощать, – сердито вставил Гарасим.
– Это уж девствительно. Прощенье только людей портит, – добавил бородач из двадцать третьей.
Настроенье решительно изменялось в сторону твердой обороны до самой той поры, пока не объявится подкрепленье. – Мишка, закуривая, зажег спичку, а Семен скоса взглянул на Настю, и вся сила,