Рукавишников ничего не ответил. «А славно вчера посидели, еще бы, повод был — день моего рождения, лейтенанту Василию Наймушину четверть века стукнуло! Собственно, день рождения в воскресенье, но сегодня служба, поэтому пришлось собрать приятелей в субботу. Были однокашники по военному училищу, был начальник связи комендатуры Озмидов, был отрядный шифровальщик Крушелев, был старший лейтенант Базиликин — сосед из укрепрайона. Все молодые, неженатики, посидели, поболтали. Эх, двадцать пять — все еще впереди: и девушка, которая станет моей женой, и застава, которую получу, хватит ходить в помах».
Он шагал бесшумно и в то же время споро, твердо. И дозоры и секреты, которые они находили в прибрежных зарослях ивняка, в овраге перед мостом, в траве у мельницы, докладывали четко, с уверенностью. Молодцы ребята! Но глядите в оба и слушайте в оба. Мы всегда должны быть начеку.
Дышалось широко и шагалось широко. Эх, славно, когда легкие могут вместить сколько хочешь незамутненного полевого воздуха, а упругие мышцы не ведают устали! Так мы и пойдем по жизни — размашисто и неутомимо.
Роса стала обильнее, небо чуть высветлило, и звезды померкли — и вдруг прошелся ветерок: колыхнулась созревшая, готовая к косьбе трава, ворохнула листьями липа, зарябилась река. Это было как вздох пробуждающейся земли. Потом прошуршал прелой прошлогодней листвой очкастый ежик, перещебетались малиновки, белка, распластавшись, прыгнула с ветки на ветку — земля просыпалась для дневных трудов и радостей. А люди в приграничных хуторах и подальше — в залесном селе, и еще дальше — в городе, наверное, не торопятся распрощаться со сном: ведь сегодня выходной день. И он будет долгий — самый долгий в году день летнего солнцестояния.
Звезды блекли, и горизонт окутывался сизой дымкой, но восточный край его зарозовел: с речки и приречных болотц всплывал клочковатый туман, цепляясь за камыши.
«Ну, здравствуй, рассвет!» — мысленно сказал Наймушин и обернулся, почувствовав, как Рукавишников дотронулся до его плеча.
— Что, старшина?
— Не слышите разве, товарищ лейтенант? Что-то гудит вверху.
Наймушин прислушался и уловил над собою низкий, грозный гул; еле заметный вначале, он быстро набирал силу, и вот уже все окрест придавлено моторным гудом, а из сизой тьмы на западе вылетали, прочерчиваясь черными силуэтами, самолеты — эскадрилья за эскадрильей, волна за волной.
— «Юнкерсы», товарищ лейтенант! Бомбардировщики!
Наймушин вздрогнул, зачем-то поспешно вытащил из кобуры пистолет:
— Это… нарушение границы! Это…
Он не договорил: из-за реки ударили артиллерийские залпы, снаряды когтили землю, она билась в беспрерывной и крупной дрожи.
Они лежали в ровике, замаскированном хворостом, — здесь иногда располагались наряды — и Наймушин пытался совладать с тем, что поднялось в душе. Снаряды разрывались вблизи: около заставы, за мостом, на шоссе и вразброс по берегу. Тут и там вздымались столбы огня, дыма и комков суглинка.
— Что же это? — спросил Наймушин. И Рукавишников ответил:
— Война, товарищ лейтенант! Самая настоящая! Чтобы расслышать друг друга, они кричали — это на границе-то, где положено разговаривать вполголоса. Вполголоса — потому что всегда здесь была тишина. А теперь — грохот разрывов, фуканье осколков, горячие удары воздушных волн.
«Не может быть, чтоб война. Провокация, именно провокация, — подумал Наймушин, — Сейчас все выяснится. Позвоню на заставу, доложу…»
Однако телефонная трубка молчала, значит, провод перебит. Ничего удивительного при подобном обстреле. Но что делать дальше? И в этот момент он увидел то, что подсказало ему: надо стрелять!
От сопредельного берега, местами голого, местами в камыше, отваливали понтоны. Понтонов было много — с пехотой, с минометами. Некоторые из них плыли резво, другие медленнее. Обогнув островки, они выбрались на стрежень, покачиваясь и высекая волну. С передних по нашему берегу ударили из пулеметов.
— Группа, слушай мою команду! — тонко выкрикнул Наймушин, размахивая пистолетом. — По нарушителям государственной границы… огонь!
Вряд ли Рукавишников среди грохота разобрал эту столь решительную, сколь и наивную команду, но когда Наймушин, выстрелив, взглянул на него, то убедился, что старшина ведет по понтонам прицельный огонь. Наймушин удивлен: только что ахал, дескать, война будет, а теперь спокоен, деловит, пристроил винтовку на кочке и стреляет. Молодец старшина!
Один взрыв покрыл на секунду все остальные. Саперы подорвали мост. Вздыбились пролеты, рухнули в воду. Саперы старшего лейтенанта Базиликина, соседа из укрепрайона. Вспомнив о Базиликине, Наймушин тут же забыл о нем: понтоны ближе и ближе, первый из них ткнулся в береговую кромку. Десантники спрыгивают, карабкаются по косогору.
Багровые, дымные столбы начали откочевывать в наш тыл — артиллерия из-за реки била теперь по городу, и стали слышны пулеметы. Пулеметная очередь прошла подле ровика, другая — наискось, будто перечеркивая ее. Наймушин втянул голову, присел. Рукавишников тоже пригнулся, но как-то странно, навалившись Наймушину на плечо. Тот глянул, и у него перехватило дыхание: лицо старшины было залито кровью, он судорожно, с хлюпом заглотнул воздух, и глаза его помутнели.
— Рукавишников! Елизар Саввич! Что с тобой?
Не понимая нелепости своего вопроса, Наймушин затормошил неподатливое тело. Откуда-то из глубины сознания — мысль: да ведь убит, наповал убит!
Он опустил Рукавишникова на дно ровика, для чего-то подложил ему под голову плащ-палатку. Ну вот, прощай. Ты прав оказался, старшина: это война, самая доподлинная. Значит, надо сражаться, именно сражаться. Пока стучит сердце.
А оно стучало неровно, отдаваясь в висках болезненными толчками. Душно. Пить хочется.
Наймушин расстегнул ворот гимнастерки, облизал губы, высунулся из ровика. Всюду были немцы — в серо-зеленых мундирах, с воронеными автоматами, рассыпавшими сухие очереди. Возле заставы, у мельницы, в овраге немцев было больше, оттуда доносилась перестрелка. Значит, и застава, и наряды на границе ведут бой. Молодцы! Мы еще вам покажем, мы еще припомним это розовеющее утро, разорванное в клочья!
Он прижал к плечу винтовку Рукавишникова и стал неторопко, расчетливо выбирая цель, бить по немецкой цепи. Одни автоматчики продолжали бежать, другие залегли, а третьи после выстрелов Наймушина падали, чтобы больше никогда не встать. Он отмечал это с деловитой радостью: «Так, неплохо, офицерика сняли и того, очкастого, что вырывался вперед, сняли!»
Кончились винтовочные патроны, он снова вытащил из кобуры пистолет. Расстрелял обойму, вторую. Теперь за гранаты. Кончатся гранаты — возьмем винтовку, наладим штык.
Но Наймушин не успел наладить: что-то грузное я цепкое навалилось сзади, ударило по затылку, и он обмяк, сполз на труп Рукавишникова…
Очнулся Наймушин через четверть часа, с усилием поднял веки: на него сквозь кленовые ветви опрокинулся нестерпимо синий небосвод. Откуда взялся клен? И почему так болит темя, просто раскалывается? Ах да, его ударили сзади. Кто? Где я? Рядом, в ложбинке, группа немцев: солдаты — кто в касках, кто в пилотках, офицеры — в фуражках с высокими тульями. Все стояли, кроме одного: костлявый, угловатый, он развалился на раскладном брезентовом стуле, закинув ногу на ногу — голенища зеркально блестели.
Наймушин попробовал сесть и не смог: руки за спиной связаны. Значит, плен? Чтобы не застонать от тоски и ужаса, он закусил губу. И умереть не сумел достойно, лейтенант Василий Наймушин. Валяйся теперь в измятой, пыльной траве, а около твоего носа топчутся фашистские каблуки. Как же тебя, лейтенант Василий Наймушин, угораздило попасть в плен?
Заметив, что Наймушин шевелится, немцы загалдели, но костлявый, сидевший на стуле, сделал едва уловимый жест, будто смахнул пылинку с колена, — и все замолчали. Он что-то проговорил по-немецки, и к Наймушину подскочили офицеры, развязали руки, подали флягу; клацая зубами, Наймушин отхлебнул. Один из офицеров, с усиками, с короткой шеей — голова словно была приставлена прямо к туловищу, — сказал по-русски: