Недосекин невозмутимо взмахивал черпаком. Ездовой, возившийся с постромками — седые запорожские усы и Георгиевский крест за первую мировую, — поднял посинелое лицо, запетушился, зафальцетил:
— Не мы болтаемся по тылам, а ты болтаешь языком! Что задержалися — удостоверяю. А по какой причине задержалися? Молчишь? Немцы напали из засады, кухню продырявили. Бой вынесли, прорвалися…
— Папаша, — сказал Петров, — вправьте этому субъекту мозги.
— От субъекта слышу, — огрызнулся Пощалыгин. Ездовой раздувал усы, выпячивал грудь с Георгием:
— Пробоины Артемий хлебным мякишем замазал, чтоб суп не вытек. Удостоверяю: вон, вон, вон… Немцы хотели вас без обеда оставить, мы прорвалися. Кушать подано, фендрик.
— Ну что ты, старик, привязался ко мне, отчепись за ради бога!
— Швах твое дело, — сказал Петров. — Молчи уж!
— А что, фендрик и есть, — сказал Шубников. — Не заглянувши в святцы, бух в колокола…
Так и Пощалыгин наконец получил прозвище — Фендрик.
А Недосекин раздал обед, заглянул в котлы, покачал годовой: опять остаток — немало выбыло из строя.
— Становись за добавкой!
Помявшись, протянул котелок и Пощалыгин. Недосекин плеснул супу, сказал:
— Рубай, воин.
— Спасибочки, Артемий Константинович!
— Рубай, рубай. Живой человек должен подкрепляться, куда ж денешься…
Перед вечером, перед маршем, Пощалыгин говорил Сергею:
— На меня вдругорядь дурость накатывает, и не хочешь — ляпнешь, Недосекина облаял зазря… Сабирова лаял, а он же справедливый был. Вот подумаю про него, и здесь чего-то становится не так, — и постучал себя по груди.
Он еще раз вспомнил о Сабирове, когда Сергею присвоили звание младшего сержанта и он помогал пришивать лычки на погоны:
— Ты, Сергуня, будешь толковый отделенный, потому грамотный и не трус. Но и Сабиров был голова. Жалко, гонял меня мало…
А Шубников, который тоже пришил себе по две желтые полоски на погон, поучал Сергея:
— На пару работаем, дорогой товарищ, теперь младшие сержанты оба. Как соцсоревнование. Ето как, здорово? Ну, я-то к войсковому занятию привыкший, третью войну воюю. Ты другой колер. Цени доверие, оправдай.
— Буду стараться, Михаил Митрофанович.
— Знамо, стараться надо, Сергей Батькович. В разговор вмешался Петров, сказал Сергею:
— Лиха беда — начало. До маршала нужно дослуживаться.
— Буду дослуживаться, — сказал Сергей.
— А чего ж, товарищ младший сержант, до конца войны еще далеко, — сказал Петров.
— Я согласен остаться младшим сержантом, лишь бы она поскорей кончилась, — сказал Сергей.
25
Вот и ушел август, прожарил жарой, пропылил пылью, а то и ненастье выдавалось: дождило, холодало, туманило, по август есть август, и опять — вёдро, теплынь. А тут и бабье лето: тихо, солнечно, паутинки, как провода связи, провисли меж ветвей, и первый желтый лист невесомо срывается, кружит- летает в воздухе, прежде чем упасть к подножию березы.
Ушел август — пришел сентябрь, и небо выцветает, опускается, и озера темнеют, и речки кажутся глубже, омутистей, и ночами прохватывает, и ртутно-белые капли росы дольше держатся по утрам, и лопухи и дедовники будто сворачивают свои огромные, как слоновьи уши, листья.
Еще тепло, но Дугинцу доподлинно известно, каков здешний октябрь: именно в октябре, два года назад, шел он этими местами — только не на запад, а на восток, В октябре сорок первого года. Шел, сведя в колонну остатки своих частей и всех, кто прибивался к нему.
Прибивались многие: бойцы и командиры из других стрелковых частей, танкисты с двумя танками, артиллеристы с тремя пушками, конники без единого коня, и корпусные штабисты, и армейские интенданты. Были среди них и постарше Дугинца званием, но колонной командовал он. И не потому, что умнее или опытнее, а потому, что костяк колонны составляли его части. И еще потому, что растерян он, возможно, был менее прочих,
А растеряться в те дни, воспоминание о которых как нескончаемая поездка в далекую, тяжелую и будто чужую жизнь, растеряться в те дни было немудрено. И у Дугинца обрывалось сердце, но он не подавал виду, держал себя в руках. В жизни ему не было так страшно — даже тогда. когда, окруженный франкистами на командном пункте под Мадридом, он расстрелял патроны и нечего было пустить себе в висок. И не было гранаты, чтобы подорваться… Тогда подоспевшие интернационалисты спасли его от плена…
Помнится: сырость, промозглость, мокрый снег. Люди продрогли, уже стемнело, но костры зажигать нельзя — немцы могут засечь с воздуха. Дугинец со своим штабом примостился на пнях: посвечивая фонариком, сверяются с картой, подсчитывают расход боеприпасов, убитых и раненых. Потери ощутимые, но кольцо прорвали, вышли в Черный бор, отсюда и до фронта недалеко…
Сейчас стрелы на оперативной карте Западного фронта нацелены на Ярцево и Рославль, и далее — на Смоленск, и они будут взяты! Как были взяты 30 августа Ельня и 1 сентября — Дорогобуж… Многое говорят эти названия тому, кто воевал на Западном фронте два года назад!
Войска фронта продвигаются, ломая сопротивление. Хотелось бы побыстрей продвигаться, но немцы крепко огрызаются, контратакуют, понастроили оборонительных рубежей. Еще сильны, дьяволы. И на «ура» их не одолеешь, действовать надлежит с умом.
Ставка требовала более высоких темпов продвижения. Из фронтового штаба поступил приказ — преследовать врага, висеть у него на плечах. И вот сколочена подвижная группа — стрелковая дивизия Дугинца, посаженная на автомашины, танковая бригада, два самоходных полка, зенитный полк, отдельный саперный батальон, — и командир группы генерал Дугинец залезает в танк.
У Дугинца золотое правило — не зная броду, не суйся в воду, разведка, разведка и разведка! Разведчики донесли, пленные подтвердили: нет беспорядочно отступающего противника, есть планомерный отход на заранее подготовленный оборонительный рубеж — нависающие фланги, плотные минные поля, доты, противотанковые рвы и надолбы, огромная насыщенность артогнем, резервы в глубине. Немцы словно предугадали, что сформирована подвижная группа и ее можно заманить в мешок. Дугинец приказал завязать осторожный бой.
Да, сейчас медленно, но продвигаемся. А тогда — отступали, оставляя за спиной могилы. Эти старые могилы, поросшие глухой крапивой холмики, как и старые полуобваленные и тоже заросшие травою окопы, бередят Душу.
Одну из этих могил сорок первого года и едет навестить Дугинец.
Эмка шустро катит, поскрипывает сиденье, водитель крутит баранку, за ухом у него — папироска. Когда машину встряхивает на выбоине, водитель укоризненно цокает языком: ах, мол, дорога, дорога, до чего ж тебя довела война! В отражательном зеркальце — клюющий носом адъютант на заднем сиденье, адъютант пожилой, из запасников, чуть ли не ровесник Дугинцу. Он и приглянулся возрастом, а молодым ловчее воевать в строю.
За стеклом солнышко, паутина, зелень хвойника, в которую вкраплены зажелтевшие березы. Дымки полевых кухонь у опушек, поле, кучи тресты — необработанного льна. Обнаженный серовато-белый пласт в овраге — тощенький смоленский подзол. В таком подзоле зарыт и Ерофеев Кирилл Васильевич, комиссар.