письмо под корень…» — прочел он и подумал: вдова Ерофеева, наверное, уже старушка, да и сам Ерофеев, хоть и был саженный, метил в старики. Дугинец и себя почувствовал стариком. Несколько дней у него не исчезало это чувство — я дряхлый, я старик. Но получил назначение, и чувство это исчезло.
Дугинец вполголоса сказал: «Прощай, Кирилл Васильевич. Побываю ли еще на твоей могиле? Непременно. По окончании войны».
В машине он сидел неразговорчивый, неподвижный, нахохлившийся, глядел прямо на дорогу. Шофер крутил баранку, искоса посматривал на генерала. Адъютант клевал носом.
На дороге раздавленные клубни просыпанного картофеля. Вдоль дороги лиловые султаны вечнозеленого вереска. И леса, леса. То краснолесье: сосны, то чернолесье: ели, березы, осины, дубы. Речка с точками-островками. По становому берегу разбегаются натруженные тропинки.
Пахнет вечером. Горизонт чист, а остальное небо затянуто тучами, бог весть откуда взявшимися. Багровая полоса заката суживается, будто это не солнце садится, а тучи сдавливают, прижимают ее к земле.
— Товарищ генерал, — сказал шофер. — Сейчас будет гать. Немножечко потрясет.
Дугинец словно не слышал. Шофер вздохнул, вцепился в руль. Эмка повторила плавный поворот большака и затарахтела колесами, пересчитывая бревна гати. Адъютант проснулся, откашлялся.
— Сбрось газу, — сказал вдруг Дугинец. — Не видишь, всадник.
— Вижу, — сказал водитель.
На бревнах плясала, упрямилась лошадь, седок оглаживал ей шею. Дугинец сказал:
— Совсем останови. Пусть он проедет.
Лошадь наконец успокоилась, краем настала пошла навстречу эмке, бесцветно цокая копытами. Седок козырнул, и Дугинец узнал его: Наймушин, комбат в шарлаповском полку. Приоткрыв дверцу, спросил:
— Куда едете, капитан?
— В свое подразделение, товарищ генерал.
— А где были?
Наймушин замялся, покраснел. Дугинец сказал:
— Можете не отвечать, если это военная тайна. Или личная?
— Личная, товарищ генерал.
— Ну, езжайте. В батальоне, поди, по вас соскучились? До свидания.
За гатью, на юру, притулились к роще палатки санроты — вот и вся тебе личная тайна. Тянет молодых офицеров к подобным медицинским учреждениям. И понятно, откуда возвращается капитан, — со свидания.
Но генерал ошибался: у Наймушина не было свидания. Просто он, как уже не раз до этого, поездил вокруг санитарной роты, поглазел из кустов в надежде увидеть Наташу. Увидел — она перебежала из палатки в палатку, однако не окликнул, не задержал. Робел? Так точно! Неведомая доселе робость появилась у него, имеющего изрядный опыт по женской части.
Покручивая ус и покачиваясь в седле — «монголка» пританцовывала, прядала ушами, Наймушин думал: «Где причина этой робости, на которую досадуешь? И как не досадовать: боевой офицер, умею с женщинами обращаться. Их хватало, слава богу, а веду себя будто гимназист, лирические воздыхания».
Но досада досадой, а есть и радость: может, это любовь, если робеешь перед женщиной, раньше я был прыткий, хоть куда. И вот — даже покраснел, отвечая генералу. Наверное, и это неплохо, потому что я давненько не краснел. Неужели по-настоящему люблю? После веста, что у нас случилось, неужели я ее полюбил? А что, пожаловала любовь и к Василию Наймушину на двадцать седьмом году жизни? Все у тебя, Василий Наймушин, прежде было — любви не было.
А о Наташе думается с какой-то необычной нежностью, и хочется промурлыкать протяжное, грустное, и сорвать цветок, понюхать, и сказать что-нибудь приятное встречному. Это при моем-то характере!
На командном пункте Муравьев, блеклый, небритый, позванивая шпорами и не снимая кавалерийской фуражки, хлебал чаи почему-то из котелка, хотя рядом кружка. И одиночеством, пустотой повеяло от этого на Наймушина. «У него любимую убили, а моя любимая жива», — подумал Наймушин, сознавая, что думать так эгоистично, и что надо думать как-то по-иному, и что сказать Муравьеву тем более нужно нечто иное.
— Добрый вечер, Юрий.
— Здравия желаю, товарищ капитан, — ответил Муравьев.
— Ну, как дела, кавалерист?
— Ничего дела…
— А я знаешь о чем думал, гарцуя? Многие наши военачальники вышли из кавалерии, разве не так?
Муравьев нехотя сказал:
— Наш комдив, например, окончил Таганрогскую кавалерийскую школу.
— Нет, я беру крупный калибр: Жуков, Рокоссовский, Тимошенко…
Муравьев промолчал, отхлебнул чаю. Наймушин сказал:
— И ты, Юрий, кавалерист. Значит, и ты рви вверх!
— Я не хочу рвать вверх, товарищ капитан.
— Нет, почему же? Ты должен рвать, — сказал Наймушин, понимая, что говорит не то. Глупость говорит. Неужели настолько поглупел? С влюбленными это случается.
26
Снаряд упал так близко, что по спине ударили комки супеси. «Земля? А если осколок?» — подумал Сергей, съежившись. И вдруг вспомнил, что вот так же, вобрав голову в плечи, ожидал когда-то ударов снежками. Школьный двор, редкостный по кубанской зиме крепкий снег, раскрасневшиеся приятели — и он, пятиклассник Сережа Пахомцев, прозванный для краткости Пахом. Это воспоминание промелькнуло, не задержавшись, но Сергей успел подивиться ему: всплыло в такой момент!
Второй снаряд разорвался подальше, третий еще дальше. Сергей приподнялся, осмотрелся. Рядом — Пощалыгин, ощупывает себя, дурашливо подмигивает. Молодец, никакой снаряд его не возьмет! Захарьев тоже цел, мрачно рассматривает останки пулемета на краю воронки: казенник пробит, пламегаситель расплющен, приклад — в щепья. Секунду назад пулемет был в руках у него. Как Захарьев уцелел — чудо. Радуясь, Сергей крикнул ему:
— В сорочке родился! Воюй с винтовкой! Трофейную подберешь!
Захарьев кивнул и, еще раз поглядев на край воронки, пополз.
— Вперед! — как можно громогласнее приказал Сергей и отделению, и себе. Заработал локтями и коленями. Перед носом елозили надбитые большими гвоздями подошвы захарьевских ботинок, взбивавших пыль. Сбоку полз Пощалыгин. Пластунский способ передвижения давался ему нелегко: Пощалыгин неистово сопел, обливался потом.
Втроем они оторвались от остальных, Где остальные, где взвод, где рота? Видимость была скверная: на землю опускались сумерки, поднимался туман. Смешиваясь, они заволакивали низину. Беспорядочно рвались снаряды и мины. Преодолеть бы это межтраншейное пространство броском, но с холмов оно кинжально простреливалось крупнокалиберными пулеметами, не разбежишься. И приходилось ползти — от кочки к кочке, от воронки к воронке.
Сперва они ползли врозь, затем незаметно для себя поползли вместе и вскоре очутились в одной воронке — неглубокой, осыпавшейся. Троим в ней было тесновато.
— Разве ж это квартира? Общежитие! — сказал Пощалыгин, нарочно задевая Сергея и Захарьева автоматом и плечом. — Как селедки в бочке!
— Погоди, — остановил его Сергей.
— А я никуда и не ухожу, Сергуня.