страшно».
Немцы не тревожили, как будто забыли о них. Солдаты сидели неподвижно, не разговаривая. Это по приказу Сергея. Он припомнил давнюю книгу: моряки в подводной лодке лежали и безмолвствовали, сберегая силы. Нам тоже надо беречь силы. Трое суток в «крабе». И сколько еще? Когда же наши начнут наступать, отчего такая задержка? А если вообще наступления не будет? Будет! А если нет? Прорваться, как предлагает Захарьев? Бессмысленно, нас на месте перебьют. Итак, ждать?
В виски стучится кровь, глаза режет — больно поднять веки, и все время тошнит. А язык словно невероятно распух, не помещается во рту. Лизнуть бы этим громадным языком хоть росную ветку, хоть росный стебелек! Не думать об этом, не думать! Как-то там наши? Готовятся к наступлению? А нас считают погибшими? Не верю, что меня и ребят исключат из ротных списков. И не верю, что Наташа хоть на миг доверит, что я мертвый. Лучше считайте нас пропавшими без вести. А мы еще подадим о себе весть, подадим! И я, Наташа, еще встречусь с тобой. Я посмотрю тебе в глаза, подойду близко-близко и, наверное, ничего не скажу. Только за руку возьму.
На заре дробный стук вывел Сергея из забытья, он привстал. Захарьев и Пощалыгин не спали, тоже прислушивались. По броне били, видимо, прикладами. Вскоре стук прекратился, и на ломаном русском языке прокричали:
— Рус, еще живой? Сдавайся!
Захарьев сжал кулаки, скрипнул зубами. Пощалыгин свернул четыре фиги, ткнул ими вверх и замысловато, одним дыханием, изругался. — Поняли, господа фашисты? Ждете, что сдадимся? Да разве такие бойцы сдаются?
— Погоди, Гоша, — сказал Сергей. — Я им отвечу. Культурно отвечу…
Но он не успел: снаружи могуче загрохотало, землю свело крупной дрожью — и «краб» закачался, как на волнах.
— Наши! За меня ответили наши пушки! — крикнул Сергей, но его никто не расслышал из-за гула.
Сергей продолжал что-то выкрикивать, Пощалыгин в восторге лупил себя по ляжкам, расплываясь в ухмылке, а лицо Захарьева было торжественно-строго, и кадык выпирал у него сильнее обычного. Переждав артиллерийский налет, Сергей открыл амбразуру:
— Наши… идут!
Сейчас-то его услыхали! Отталкивая друг друга, Пощалыгин и Захарьев бросились к амбразуре. Было отчетливо видно, как от повитой розовым туманом рощицы, тяжеля на подъеме шаг, по полю разворачивается в цепь пехота. Выгоревшие пилотки и гимнастерки, вещмешки, обмотки и кирзовые сапоги, трехлинейки — рассветное солнце стекает с примкнутых штыков на землю.
Не тотчас Сергей уловил, как рядом, в траншее, бряцают оружием, переговариваются. Что-то нужно делать. Что? И когда?
С поля донесло дальнее: «Ура-а-а…» — и поближе: «Ура-а-а…» Как бы рассекая этот крик, из траншеи — пулеметная очередь. Теперь понятно, что и когда делать! Ломая в спешке ногти, Сергей и Захарьев приподняли дверцу люка, Пощалыгин высунулся: в пятнадцати метрах — пулеметная площадка. Станкачи. Пощалыгин размахнулся и, метнув гранату в пулеметчиков, скатился обратно, захлопнув люк.
— Ты что? — Захарьев всхлипнул от бешенства. — Опять отсиживаться? А кто будет гадов уничтожать?
Справа от «краба» ожил другой пулемет. Очередь, рассекающая родной, живой клич «ура». Сергей отрывисто, по-командирски сказал:
— Забрать как можно больше гранат. И — за мной! Они вылезли, залегли за «крабом», хмельно слабея от парного духа почвы. Так кто же там, справа? Ручной пулеметчик — в расстегнутом френче, ноги в сапогах с короткими голенищами раскинуты вширь. Около него упали три гранаты…
Потом они спрыгнули в траншею. Исхудавшие, обросшие щетиной, шатаясь, они топали от уступа к уступу и кидали трофейные гранаты. Совсем близко — то вскипающее, то опадающее «ура». И они вспомнили, что также должны кричать «ура», и закричали хрипло, сорванно.
Бой отодвинулся в глубину вражеской обороны, в батальонных тылах стало потише. А в землянке было вовсе тихо, спокойно, уютно, и пощалыгинский тенорок звучал деликатно, покомнатному. В землянку заглядывали телефонисты, ездовые, ординарцы, приносили еду — на столе груда хлебных паек, консервных банок, сахарных кусков. Все слушали Пощалыгина. Захарьев с угрюмой демонстративностью повернулся к нему задом, но тот, похлопывая себя по набитому донельзя звонкому животу, невозмутимо в который раз повествовал об их приключениях.
А Сергей, уставившись на дверь, ждал.
Все произошло так, как он и предполагал. Наташа вбежала, озираясь. Кто-то ее поприветствовал: «Здорово, санинструктор!», она не откликнулась. Сергей пошел ей навстречу, взял за руку, заглянул в глаза. Все же он сказал, стыдясь заикания: «Здрав-ству-йте, На-та-ша». А мысленно: «Здравствуй». Он сказал: «Вот и уви-де-лись с ва-ми». А мысленно: «Я не мог не увидеться с тобой». Он сказал: «При-са-жи-вай-тесь, по-жа-луй-ста». А мысленно: «Садись поближе, садись ко мне».
Они опустились на нары, напряженные, скованные, не спуская друг с друга взгляда. Пощалыгин оборвал свой рассказ на полуслове, подал присутствующим знак, и ездовые с ординарцами покинули землянку. Последним вышел Пощалыгин, держа за рукав Захарьева. Уже в дверях Пощалыгин обернулся, подморгнул Сергею: не тушуйся, мол!
Когда спустя час он возвратился в землянку, Сергей и Наташа сидели на нарах все в той же позе, напряженные, деревянные, не сводя друг с друга взора. Пощалыгин хмыкнул, крякнул: так и есть, растерялся Сергуня, а еще сержант… Он хотел что-то сказать, раскрыл рот — и ничего не сказал. Лишь вздохнул с шумом, и его выцветшие, с нагловатинкой, глаза отчего-то погрустнели.
27
Шарлапов снял очки, потер глаза, переносицу. Чтение утомило, но книгу все-таки добил. Толстенная, триста страниц. На фронте затишье, не заказано и побаловаться изящной словесностью.
Рассказы, читанные им, действительно были изящны, тонки. Но вот беда: они были очень похожи друг на друга. В одном рассказе герой поссорился с женой, но, услыхав в кустах крики черно-желтой иволги, растрогался, помягчел. В другом героиня нагрубила матери, по увидела алый закат, залюбовалась, отошла сердцем: больше грубить старушке не буду, она у меня добрая, славная. В третьем рассказе очерствевший за продолжительную жизнь мужчина погрыз горьковатую кору ивины, и в нем пробудились детские воспоминания, и захотелось быть таким, каким был в детстве. Вероятно, каждый сам по себе, в отдельности, рассказ был не так-то и плох, но когда подряд прочитаны все двадцать — это уже другое дело… И с изящной словесностью надо уметь обращаться!
Шарлапов повертел книгу — на обложке белая береза среди зеленых полей и уводящая вдаль желтая дорога. Все это исчиркано черным карандашом: крестики, крестики. Крестики — Клавкина работа. Ставит их на книгах, на газетах, что под руку попадет. Крестики — это кладбище, где похоронены мать, дед, приютившие ее соседи…
А если я погибну или Зоя? Над нашими могилами встанут не деревянные кресты. Что в таком случае нарисует Клавка? Мысли довольно странные, товарищ Шарлапов, однако мы и впрямь можем погибнуть, что же будет с Клавкой? И сама Клавка может погибнуть: война. Хотели отправить девчонку в Барнаул, к Зоиной тетке. Списались, пообещали переводить деньги по аттестату, тетка согласилась. А Клавка — наотрез: «Отошлете — все одно убёгну!» Ну, девчонка… А отправить ее решили после того, как она попалась на глаза замкомандира корпуса по политчасти.
Этот зам проверял полковые тылы и наткнулся на Клавку: «Что за детский сад? Чья барышня?» Клавка, напуганная, убежала в палатку к Зое Власовне, зам — за ней. Когда Зоя объяснила, приказал: «Отправить в глубокий тыл. Передайте подполковнику Шарлапову: под его личную ответственность, я прослежу».