Они и так и эдак уговаривали: тетя добрая, будет ее любить, в Барнауле она пойдет в школу, нельзя расти неграмотной, а после войны они заберут ее к себе, свою дочку. А Клавка: «Вас не спокину, коли что — убёгну!» Потолкуй с ней!
Шарлапов ткнулся к комдиву, Григорий Семенович сказал: «Беру грех на душу. Не отсылай покуда. Может, передадут нас в другой корпус. Но девчонка не должна попадаться приезжающим из корпуса».
А вообще отправить ее когда-нибудь придется, ей нужно учиться, сколько еще провоюем? Покамест же — вот она, рядышком, поезжай в санроту — и увидишь: льняные кудельки, большеротая, с вислым носом, красивей которой нету никого. Твоя дочь.
Он снова потянулся к книге, но на полпути рука задержалась, повернула к зазуммерившему телефону. В трубке клокотал зычный голос, и Шарлапов отставил ее от уха. Дослушав, сказал:
— Все понял. Присылайте перебежчика к нам. Повторите, как его зовут? Адольф Циммерман? Понял. Жду.
Полчаса назад Адольф Циммерман подполз к русской траншее. В ней, недорытой, — силуэт дежурного пулеметчика, в другом месте — огонек папиросы, за траншеей, там, где блиндаж, — обрывки разговора, смех. Телеграфный провод на размозженном столбе гудел на одной басовитой поте. Ночные, ломкие от ветра тени веток возникали и пропадали. На проволочном заграждении — труп. Немец? Немец.
С той стороны, откуда приполз погибший — позавчера был поиск, — и откуда приполз Циммерман, стреляли болванками, их пронзительный вихляющий визг растрепывало ветром, а пулеметные очереди словно прокалывали и ночь, и ветер, и небо.
Разведчик угодил на проволоку, а вот, левее, — проход. Оборона не сплошная, временная. Можно добраться до траншеи. Доберешься, если русский пулеметчик не всадит очередь. Или в тебя, или в того, кто лежит на твоей спине. А тебе надо, чтобы он был жив.
Уже не проползти и метра: нет сил, выдохся. Распластайся, уткнувшись подбородком в землю, дыши, разевая рот. Пот, соленый, как кровь, стекает на губы.
Хлопок — осветительная ракета. И тот, что придавил Циммермана своим весом, застонал, шевельнулся, и пулеметчик схватил приклад: «Стой! Кто?», и из-за головы Циммермана слабо прокричали: «Свой… Не стреляй…»
Ракета догорала, наблюдатель всматривался, высунувшись из траншеи.
— Кто свой?
— Лядов я… Разведчик… Вместе с фрицем… Помогите… — Голос умолк, и лежавшее на Циммермане тело обмякло. Снова без сознания?
— Помогнем! Ребята, ребята, давай сюда!
В траншее ударили в рельс — тревога. Затопали, но помочь ничем не успели: немцы тоже осветили передний край, заметили движение у русских, и сбоку Циммермана прошла пулеметная очередь. Оттуда, от своих. И тогда он, себе на удивление, пополз — где силы взялись!
Циммерман подполз к брустверу, несколько рук протянулись к нему, и он спустил с себя тело на эти руки. И следом сам спрыгнул в траншею.
Он привалился к стене, чтобы не упасть от слабости, от пережитого волнения, от сковавшего ожидания: что с ним будет, и смотрел, как в траншее вспыхивают и гаснут ручные фонарики, как, склонившись, приводят в чувство того, кто недавно был у него на спине. Разжав зубы, вливают из фляги вино, к ноздрям подставляют пузырек с нашатырем.
Подошел высокий, властный, видимо офицер, спросил:
— Это ты, Лядов?
— Я.
— Ну, здравствуй, дорогой. Рады, что жив. Не скрою: думали, погиб.
— Не вышел, знать, срок… В поиске оторвался от группы захвата, фрицы подняли пальбу, клюнуло. Обе ноги перебило… Не двинешься и голос не подашь: противник близко… Группа ушла, я с прошлой ночи на нейтралке. Сам себя перевязал, чтоб не истечь кровью…
— Не истек. Да еще с «языком»…
— Фриц полз к нам сдаваться. Наткнулся на меня. Сперва и я перепугался, и он… А после взвалил меня и попер по — пластунски…
— Любопытный фриц!
Циммерман мало что понял из разговора офицера и разведчика, кроме одного — и о нем говорят, об Адольфе Циммермане. У него ослабели коленки, но он отвалился от стены, вытянулся, щелкнул каблуками:
— Гитлер капут!
— Все вы: капут, когда вас прищучишь, — сказал офицер.
— Их бин арбайтер![1]
— Рабочий, а воевал за что? И против кого? Ну да фиг с ним. Политработу мне проводить недосуг. Переведите ему: поскольку добровольно сдался в плен, гуманное обращение ему обеспечено. И все такое прочее… Ведите ко мне в блиндаж для первичного допроса… Лядова — в санроту!
А час назад Адольф Циммерман огляделся, прислушался — и перелез через бруствер. Еще раз огляделся — ни души, прислушался — шагов не слышно. Повизгивают болванки, которыми стреляет самоходная пушка из лесу, да в блиндаже пиликает губная гармоника — это Вилли Хгобер. Прощай, Вилли, теперь не скоро увидимся.
Оп пополз от траншеи вниз по бугру. Вспыхнула мысль: налетишь на мину — и затухла. И на смену ей другая: мин немного, можно благополучно пробраться, а если свои поймают — верная смерть. Метров через пятнадцать добрался до снарядной воронки, скатился в нее — отдышаться.
В траншее, откуда только что ушел, ни звука, даже гармоники не слыхать. Тишина и в русской траншее, хотя до нее еще далеко. Тихо и на ничейном поле, ветер посвистывает, раскачивает ветки кустарника, перебирает стебли травы, трогает волосы на затылке. Циммерман ощупывает затылок — пилотки нет, потерял. «Пилотка пригодилась бы, а вот автомат — лишний. Я его оставлю в воронке».
В немецком тылу гукнул паровозный гудок — железная дорога проходила вблизи передовых позиций. И этот гудок прозвучал сигналом: Циммерман снял с себя автомат, положил на дно воронки и вылез из нее.
Он полз кустарником, по траве, лысой ложбиной. И ему показалось, что преодоленные метры земли — ото метры воспоминаний о прошлой жизни, которые разматывались за ним лентой. Лента как засвеченная пленка — ничего на ней не разобрать.
Циммерман выбрался из ложбины, потому что она уводила в сторону, и пополз меж кустов. В начале кустарника наткнулся на свернувшееся в комок тело. «Русский, — подумал Циммерман. — Он труп». И, огибая тело, пополз, но услыхал стон и от неожиданности будто упал ничком, приник к земле. Среди этого мертвого поля — живой человек, и он стонет, и это испугало Циммермана так, что не двинуть пальцем. Циммерман лежал и слушал слабый стон. Кажется, русский один. А может быть, еще кто-нибудь есть? Нет, один.
Чем дольше лежал Циммерман, тем тише стонал русский и наконец смолк. И это придало Циммерману смелость. Стараясь быть бесшумным, он выдвинул правый локоть и левое колено, затем левый локоть и правое колено — прочь, прочь отсюда. Прополз с минуту, и повернул назад, и опять испугался: а если не найду русского, потерял в темноте?
Русский лежал, все так же свернувшись в комочек. Циммерман потрогал его за плечо, словно разбудил. Русский вытянулся, открыл глаза:
— Ты кто? — и стал нашаривать автомат. Циммерман зашептал:
— Дойч… зольдат… Плен… Гитлер капут… — и пытался найти кисть русского, чтобы пожать ее.
Русский — во мраке его лицо белело как мел, — видимо, не понял, сжал автомат:
— Назад! Ты кто?
— Плен… ходить… Гитлер капут, — повторил Циммерман и протянул ему, взболтнув, флягу с ромом. Тот, не выпуская автомата, отхлебнул.
— Так чего ты хочешь? — спросил русский и добавил: — Вас… воллен зи?