заныло.
— Подъем! На физзарядку стройся! — Пощалыгин кряхтел, задевал товарищей. Захарьев молча переобувался.
В сереньких, квелых лучиках толклись пылинки, от стен сочился холодок. Затхло, душно. Сергей отвел задвижку, прильнул глазом к амбразуре: чуть сбоку ломаные линии траншей. В ней промелькнула каска, пониже, на склоне бугра, — разбросанные проволочные рогатки, еще ниже — чистое поле и в отдалении, в розовом тумане, — опушка рощицы. Наши там, в роще. Наступать им снизу вверх. Отсюда, из бронеколпака, их могут стегануть.
— Ребята, — сказал Сергей. — Такую позицию, как у нас, отдавать нельзя. Иначе фашисты пулемет установят — и стеганут. Не уйдем из «краба», пока наши не придут!
— Истинная правда, товарищ сержант! — Пощалыгин плутовато сощурился, а Захарьев кивнул.
Лучики света перекрещивались, то набирали прыть, то тускнели. Солнце нагревало колпак, и дышать становилось труднее. За полдень доели продукты, выпили воду. Смачно чавкая, Пощалыгин при этом не без грусти размышлял: «Сознательность у меня бывает на сытый живот. Покуда голодный — ее нету. Вот подрубаю и тогда уж повинюсь: сызнова к чужому харчу пристроился? Гошка ты, Гошка!»
День длился нескончаемо. Захарьев, скорчившись, сидел на полу, острый кадык его ходил туда-сюда. Пощалыгин торчал у амбразуры, пояснял увиденное: «Гитлер протопал, верста росту, очкастый… Другой гитлер протопал, с гранатометом, грозный воин… А вон там чегой-то копают…» Потом к амбразуре пристроился Захарьев: глядел, не разжимая губ, катая кадык. Лишь опять опустившись на пол, тихо, со стылой ненавистью промолвил:
— Разгуливают, гады… Что ж наши не наступают?
— У меня пытаешь? — спросил Пощалыгин с самым серьезным видом. — Правильно пытаешь, по адресу, этим я занимаюсь… А еще лучше обратись к сержанту, он даст команду — и наступление начнут немедля!
Пощалыгин сузил глазки, шлепнул себя по животу и, не выдержав, захохотал. Захарьев даже не взглянул на него. Сергей поморщился:
— Перестань, Гоша. Веселенького мало.
— А чего ж, нос повесить? В мрачность вдариться? Но к вечеру и сам помрачнел. Особенно когда колпак задрожал от частых и сильных ударов.
— Дождались… только не наступления. — И Пощалыгин ткнул корявым пальцем: рукоятки входного люка ползли вниз.
«Рубят заклепки люка!» — догадался Сергей.
Вместе с Захарьевым он уцепился за рукоятки, не позволяя им отходить. Немцы размеренно молотили, от грохочущих ударов голова будто вспухала, наполнялась тяжестью и болью.
Через полчаса стук прекратился. Хотят захватить живьем? Могли бы подорвать колпак двумя толовыми шашками. Не подрывают. «Языки» им нужны?
Немцы опять принялись рубить заклепки. Солдаты сжимали рукоятки люка побелевшими в суставах пальцами, стараясь не поддаваться усталости и дреме. Но порой, помимо воли, голова их клонилась, руки разжимались, и тогда люди, вскидываясь, еще крепче хватались за металл — теплый их теплом, потный их потом.
Немцы угомонились после полуночи, но троица, подменяя друг друга, продежурила у рукояток до утра. А утром по броне мелко защелкало: за ночь немцы установили слева и справа от колпака пулеметы и сейчас били чуть ли не в упор.
— Злобствуют, — сказал Сергей.
— Пущай позабавятся, — отозвался Пощалыгин. — Снарядом бы не вдарили…
Затем немцы оставили их в покое.
Как и вчера, Сергей наблюдал за противником в амбразуру; после около нее повертелся Пощалыгин, но уже не пояснял виденное, молчал вроде Захарьева. Как и вчера, в перекрестных лучиках мерцала пыль, но дышать было еще труднее: воздух стал совсем спертым, смрадным. И нечего было есть и пить.
Пощалыгин вздыхал, кряхтел и наконец произнес зычно:
— И чего наша дважды орденоносная, трижды непромокаемая часть не наступает? — Спохватившись, добавил: — Не тебя, Захарьев, пытаю, ты этим вопросом не командуешь. А то скажешь: Гошка-то смеялся надо мной, а нынче сам об этом же толкует…
Но Захарьев и бровью не повел. Пощалыгин пожевал губами, облизался:
— Пивка бы я, конешным делом, трахнул.
— Что? — спросил Сергей.
— Пивка бы, говорю, выпить в настоящий момент не отказался. Желательно свеженького, с прохладцей. Можно жигулевского, можно и бархатного…
Сергей досадливо махнул рукой:
— Да брось ты!
— А чего бросать, Сергуня… виноват, товарищ младший сержант? Это ж законно: спервоначалу гробишь жажду, подымаешь аппетит. Но чтобы аппетит взыграл на полную мощь, предпочитаю, конешным делом, сто пятьдесят с прицепом. Между прочим, прицеп — это кружка пива. А та, может, некоторым неизвестно… Ну вот, выпьешь водочки, закусишь пивком — после приступаешь к обеду. Рубаешь, аж за ушами трещит! Я что уважаю на первое? Украинский борщ. Суп-лапша с курицей. Суп харчо. Можно и щи из кислой капусты…
— Переходи ко второму блюду!
— Зачем торопиться, товарищ младший сержант? Но могу и перейти. Что на второе уважаю? Все! Гуляш, яичня, пельмени, шашлык, свиная отбивная, котлеты, биточки… да все!
— Переходи к третьему!
— К третьему… мне не требуется, потому я его не уважаю. Эти финтифлтошки для интеллигенции… Я заместо компотика заказывал лишнюю порцию второго! Жареные мозги там… или же язык… или… одним словом — объедение! До чего вкусно готовили! Взять хотя бы нашу заводскую столовую в Чите. Обыкновенная столовка, а как готовили! Боже мой! К примеру — пельмени… Или нет, возьмем яичня. Конешным делом, с ветчинкой! Хочешь — тебе глазунью, хочешь — какую хочешь! Сковородка шипит, зеленый лучок… Да!.. Я уже не толкую про ресторан. Есть у нас в Чите, вывеска — «Забайкалец»… Да что ресторан! Взять батальонную кухню… разве Афанасий Кузьмич плохо готовил? Или тот же Недосекин, нынешний наш повар… хотя до Афанасия Кузьмича ему далеко. Мелковат! Но бог с ним, даже его кашу я бы рубанул, пущай и без масла…
— Хватит! — приказал Сергей, сглотнув голодную слюну.
И Пощалыгин умолк. Но, судя по тому, как блаженно щурились его глазки и шевелились толстые, будто вывернутые, губы, гастрономические воспоминания не расстались с ним сразу.
К сумеркам он вновь заговорил:
— Не знаю, как некоторые военные, а я бы не отказался курнуть. Нет, сигару мне не надо, папироску — будьте любезны! «Дукат», «Наша марка», «Беломор»… Я лично до войны употреблял «Беломор», ленинградский… Да!.. Возьмешь, бывало, ее из коробочки, разомнешь пальчиками, подуешь в мундштучок — и в зубки. Чиркнешь спичечкой, затянешься… Чего тебе, Захарьев?
Тот, не отвечая, вывернул себе на ладонь кисет с остатками махорки, тут же половину ее пересыпал в пощалыгинские широкие ладони, для чего-то сложенные вместе. Они скрутили длинные, но тощие цигарки, Захарьев высек кресалом искру.
От едучего махорочного дыма Сергея затошнило, слабость вступила в колени. Он привалился спиной к стене — показалось: эту стенку ему взвалили на плечи. И он должен выдержать ее, не упасть! Он глубоко дышал, чтобы подавить дурноту, упирался спиною. А Пощалыгин говорил, не замечая, как побледнел Сергей:
— Сержанту хорошо: некурящий. Одной заботой меньше… Но главная забота — уж ежели придется погибать в этом «крабе»: узнают ли в части про наше геройское поведение? А то погибнем, и некому будет рассказать…
— Нашел о чем тревожиться, — сказал Сергей и подумал: «Геройского ничего нет. Сейчас, с товарищами, даже нисколько не страшно. А вот когда лежал контуженный в траншее один, было очень