сапожками и оглядывал бойцов, довольно громко подпевая в такт оркестру.
— Обожает наш старшинка марши, — прошептал Пощалыгин Рубинчику. — Из всей музыки признает марши.
— Умоляю вас, не фантазируйте.
— Разговорчики! — Гукасян округлил глаза.
Но Пощалыгин говорил правду: за годы сверхсрочной службы Гукасян настолько привык к полковому оркестру, репертуар которого сводился преимущественно к маршам, что к иной музыке оставался равнодушен, а оперу откровенно презирал: «Развели симфонию…» Он и ругался так, выслушивая длинное и нудное объяснение провинившегося бойца: «Развел симфонию… Ближе к сути!» Пощалыгин откуда-то проведал, что старшина возит с собой патефон и пять пластинок — марши, проигрывает их в минуты хорошего настроения; впрочем, это были покуда слухи, не подтвержденные фактами.
Гукасян не только подпевал: «Та-ра-ра-рам-рам», но и притоптывал в такт. Старшина предвкушал момент, когда рота пойдет под оркестр.
Грузно ступая, за березовый столик встал командир полка Шарлапов. На вид ему можно было дать все шестьдесят — седой, рыхлый, с одышкой. Надев очки с простенькими металлическими дужками, подполковник откашлялся и, задвигав мясистым носом, неожиданно высоким, вибрирующим голосом прочитал:
— «Приказ Верховного Главнокомандующего, 1 мая 1943 года, № 195, город Москва. Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки, рабочие и работницы, люди интеллигентного труда! Братья и сестры, временно подпавшие под иго немецких угнетателей! От имени Советского Правительства и нашей большевистской Партии приветствую и поздравляю вас с днем Первого мая!..»
Юношески звенящий и одновременно задыхающийся в паузах между предложениями голос командира полка будто крошил звучную тишину на поляне. Моросило, и газета в руках Шарлапова посерела. Стоявший рядом моложавый майор с родимым пятном на скуле — заместитель Шарлапова по политической части — прикрыл ее плащ-накидкой.
Перебарывая одышку и подергивая носом, Шарлапов выкрикнул: «Ура!» Повторенный сотнями глоток, этот крик высек в разных концах леса перекатное эхо.
Затем держали речи знатный снайпер Черных, окавший гулко, как из бочки, командир третьего батальона майор Хомяков — над кармашком гимнастерки поблескивал орден Александра Невского, сапер- мужичок с кулаками-кувалдами, красавец минометчик, в волнении снимавший и надевавший пилотку, разлохмачивая иссиня-черные, в колечках, волосы.
Один из них говорил зычно, другой еле слышно, но все они были неважные ораторы. Переминаясь, одергивая гимнастерки, заверяли, что выполнят приказ Верховного Главнокомандующего, будут совершенствовать воинское мастерство, точно выполнять приказы командиров, блюсти дисциплину. И кончали свои выступления как-то внезапно, на полуслове: так и кажется, что человек еще скажет, а он уж, глядь, направился в строй, на место.
Но вот к столу подошел Чибисов — на лбу набухла вена. Он помолчал несколько секунд, подался вперед. Мужественный, страстный баритон:
— Боевые друзья! Фронтовая семья, навеки спаянная беспредельной преданностью Отчизне-матери и нашему народу! Мы собрались здесь, чтобы у алого стяга поклясться: не пожалеем ни крови, ни самой жизни, но выполним долг воинов-освободителей! За нами родная земля, которую мы обязаны защитить, и перед нами родная земля, которую мы обязаны вызволить! На запад, товарищи! Помня о приказе Верховного Главнокомандующего, в грядущих сражениях покажем несгибаемую стойкость, смелость и удаль — и победа осенит нас своим крылом! Ура!
— Аи да Чибисов! Оторвал. Как по печатному, — восхищался Пощалыгин, когда митинг закончился и стали готовиться к тому, чтобы промаршировать под оркестр.
Сергей поморщился:
— Торжество, праздник, а ты — оторвал… Подбежал старшина Гукасян, выкатил белки:
— Разговорчики! Ножку мне дайте! Ножку! Заухала медь. Бойцы зашагали на месте, двинулись.
Гукасян суетился возле строя:
— Ножки не слышу! Дайте мне ножку!
Когда подразделения разошлись по лесу, начался обед. Мясной суп, по три пирожка с картофелем, белый хлеб, компот! Остался доволен даже Пощалыгин. Лоснясь масляным ртом и чавкая, он поставил большой палец торчком:
— Во харч! Ежели б и по будням…
Перед вечером на той же поляне слушали концерт. На грузовик с откинутыми бортами взобрался пожилой артист во фраке и объявил, что сейчас выступит фронтовая бригада под руководством Леонида Златогорова. «Леонид Златогоров — это я», — добавил артист, и обступившие машину бойцы захлопали.
Леонид Златогоров читал сатирические стихи и фельетоны, из которых явствовало, что глупее Гитлера никого на свете нет, объявлял номера, и с его отечного, больного лица не пропадала улыбка, словно навсегда приклеенная.
Жонглер был тоже в возрасте, с черной повязкой на глазу; зрители ахали, как это он ухитряется не уронить свои шары, тарелки и ножи. Его сменила певица — пышная женщина в бальном платье, с кудряшками, по-детски картавя, она пела про то, как девушка провожала на позиции бойца и как в девичьем окошке горел неугасимый огонек.
Сергей оглянулся. Из его отделения на концерте почти все. Раскрыв рот, внимает происходящему на грузовике Курицын; не шевелятся Сабиров и Чибисов; одобрительно кивает Рубинчик, его щеки колышутся; не спускает взора с певицы Пощалыгин. А вот и лейтенант Соколов — растопырив пятерни, оглушительно хлопает после каждого номера. Старшина Гукасян презрительно выпятил губы.
Не оправдал надежд старшины и баянист: играл вальсы да польки. В заключение еще раз выступила пышная женщина с кудряшками. Теперь она была в трусиках и майке, и Пощалыгин восхищенно цокнул языком. Артистка показала обруч, стала пролезать в него. Она стояла, наклонив голову к самому полу, сложившись вдвое, и руками толкала обруч. Но на бедрах он застрял, не поддавался. В первых рядах зашушукались, Пощалыгин хохотнул:
— Жми, милаша!
— Перестань! — Сергей дернул Пощалыгина за рукав. — Не болтай.
— А ты не закупил! — огрызнулся тот. — Учитель объявился…
«Эх, толстая кожа», — подумал Сергей. Ему было отчего-то остро жаль и пожилого отечного Златогорова, и одноглазого жонглера, и покрытую от холода гусиной кожей женщину, которая никак не могла пролезть сквозь обруч.
В шалаше перед сном Пощалыгин распространялся:
— Вкусная бабенка. Ну, та, в дырку лезла… А что! Искусство! Это, паря, мудреная штука. Я, ежели на то пошло, тоже к нему касался. Во как! Между прочим, прошел богатую школу жизни. В стране, почитай, нету уголка, где б не был Гоша Пощалыгин. Брехать не стану: заграницу не нюхал. Но Россию проехал! При случае обокажу… А сейчас про это… про искусство…
Двое уже спали — Рубинчик свистел носом, Захарьев скрипел зубами, протяжно зевал Чибисов. Курицын подобрался поближе к рассказчику. Сержант Сабиров сказал:
— Не затягивай, Пощалыгин. Отбой скоро.
— А чего затягивать? Что у меня, соображай нету? Ну вот… Об ту пору я проживал в Чите. Это моя родина, Забайкалье. Небось слыхали песню: «По диким степям Забайкалья»? Голос у меня хриповатый, а песня мировая. Чего? Не беспокойся, сержант, всю песню петь не буду… Да… Молодой тогда был, лет двадцать, вроде Пахомцева. А может, и помоложе, как Курицын. Молодой, а насчет баб тертый, виноват… насчет женского пола. Обожаю их, чертовок!.. Слесарил я на заводе, паровозы, вагоны латал. И была на заводе, в конторе, девка. Ух красавица! Картина! Люсей звали. Решил я за ней приударить. Ну, так и этак — на танцы приглашаю, в парк, в кино, букетики дарю. Ни в какую! И тут надоумило меня. Люся-то увлекалась искусством, проще выразиться — самодеятельностью. Играла в драмкружке. Я и заявляюсь туда: запишите. Те удивляются: ты же предпочитал гулянки? Повлекло, говорю, на сцену. «А талант в наличии?» — «В